Как ни странно, он сохранил спокойствие и, встав с колен, ласково, но твердо уложил священника обратно на подушки.
– Не беспокойтесь, святой отец. Бог сильней дьявола. Он защитит нас и вылечит вас.
– Ни Бог, ни дьявол не имеют с этим ничего общего! – вскричал священник, напрягая мышцы и сверкая глазами. – Ты не представляешь себе, насколько она сильна или в каком отчаянии... Я был самым настоящим идиотом, когда думал, что смогу сделать так, что она не увидит... А епископ, епископ! Ты должен быть осторожен, ты не должен доверять... скорее Кретьен пожелает увидеть тебя мертвым... Я не могу удержать... О какой же я самонадеянный дурак! Можешь ли ты простить меня? Можешь?
И он заплакал, да так жалобно, что в конце концов Мишель сказал:
– Конечно же, я прощаю вас. Конечно. А теперь успокойтесь. Не надо говорить такого ни о себе, ни о добром кардинале. – И он уложил Шарля на подушки, бормоча: – Тихо, святой отец, тихо...
Наконец глаза священника закрылись, а тело расслабилось.
Внезапно тело священника свела судорога. Зловонная смесь черной крови и зеленовато-желтой желчи выплеснулась из его рта на грудь. Мишель взял тряпку, лежавшую рядом с тазиком, и тщательно промокнул эту жидкость.
Весь следующий час он сидел на табурете и утирал красную пену, появлявшуюся на губах больного. Потом пришел другой доминиканец и совершил соборование. Все это время Шарль не приходил в сознание. Когда священник вышел из комнаты, Мишель опустился на колени и начал молиться.
Утром, оказавшимся благодатно прохладным, Мишель снова направился в тюрьму, вооружившись несколькими чистыми вощеными дощечками и оставшимися без подписи признаниями. Ночь он провел на полу у постели отца Шарля, мучительно обдумывая создавшееся положение. Он был простым писцом, не имевшим права ни освобождать заключенных, ни выносить им приговор. В то же время мать Мария-Франсуаза сказала, что не признается никому, кроме него, и, хотя он был ужасно расстроен болезнью отца Шарля, существовала какая-то вероятность того, что таким образом Господь пошел ему навстречу, услышав его молитву об аббатисе.
Ибо если бы смертный приговор или освобождение аббатисы находились лишь в его, Мишеля, власти, то он, в этом можно было не сомневаться, предпочел бы освободить ее и принять на себя всю тяжесть гнева Риго.
И в этом случае отец Шарль – если, конечно, Господь Бог сочтет возможным поднять его с одра смерти – не понесет никакой ответственности за происшедшее и не будет наказан.
Поэтому, лишь только забрезжило утро, Мишель оставил смертельно-бледного, бесчувственного священника на попечение доминиканцев, и вот теперь, шатаясь от усталости, поднимался по лестнице, ведущей к дверям тюрьмы. Вдруг сзади его окликнули:
– Мишель! Брат Мишель!
Он обернулся и увидел гладко выбритого, красивого молодого человека с льняными волосами, бровями и ресницами и бледно-голубыми глазами.
– Отец Тома!
– А где же твой хозяин, верная тень? – добродушно пошутил Тома.
Мишель знал, что под этим добродушием скрывается весьма черствое сердце. Молодой священник широко улыбался. Он был одет в синюю шелковую сутану с красной атласной оторочкой (скромное одеяние в сравнении с розовой атласной сутаной с вышивкой, которую он обычно носил в известном более испорченными нравами Авиньоне). К одному из узких рукавов он прицепил маленькую веточку цветущего розмарина, сорванную с одной из бесчисленных диких изгородей, что росли в Лангедоке.
Для Мишеля Тома представлял собой худший тип священника: распущенный и неблагочестивый человечишко, более интересующийся женщинами и вином, чем Богом. Годом раньше он появился ниоткуда, как один из протеже Кретьена, причем кардинал так опекал его, что ходили слухи, будто это его незаконнорожденный сын. О прошлом Тома не было известно ровным счетом ничего. Но по всему было видно, что он получил прекрасное образование, да и внешний облик подтверждал его принадлежность к французской аристократии. Сам он ничего о себе не рассказывал, а расспрашивать никто не осмеливался, ибо раздражать Тома значило навлекать на себя гнев Кретьена.