– И цтобы один был такой вот зелененький! – продолжал мечтать Зигя, уверенно показывая на синюю стену.

Зигя уже успокаивался, когда Меф случайно заметил то, на что прежде не обращал внимания. На шее у гиганта на шнурке висел конный русский дружинник в плаще, занесший над головой меч для страшного удара. Подставка у него была погнута, меч наполовину отломан, и вообще бедняге очень досталось в жизни.

Когда-то Меф находил похожих солдатиков на балконе в детских игрушках папы Игоря. Они вставлялись по двенадцать штук в узкую подставку. Шесть русских с одной стороны, шесть тевтонцев – с другой.

Не подумав, Меф протянул к солдатику руку, но внезапно ноги его оторвались от пола, а сам он только чудом не размазался по стене.

– Мое! Не дам! – Зигя зажал всадника в ковшовой ладони. Маленькие глазки смотрели сердито и подозрительно.

Двери лифта открылись. Меф и Зигя разом повернули головы. Перед ними стояла тонкая и бледная Прасковья в платье таком алом, словно оно было выкроено из парусов Грея. Прасковья смотрела на Мефа. На виске у нее пульсировала голубая жилка. Не выдержав ее пылающего взгляда, Меф опустил глаза и обнаружил, что Прасковья босиком. На ногах – следы чернозема с факультетского газона. Между мизинцем и безымянным пальцем – застрявшая головка одуванчика.

– Одуванчик! – сказал Буслаев, хотя цветок в представлении явно не нуждался.

Прасковья даже бровью не повела. Мефу казалось: для нее не имеет значения, что он говорит, и говорит ли вообще. Смысл речи заложен глубже слов, и слова только тогда обретают силу, когда согласуются с этим глубинным смыслом. В противном случае они мало чем отличаются от блеянья.

Двери лифта стали закрываться. Зигя шагнул в проем и придержал их. Проскользнув у Зиги под мышкой, Прасковья оказалась рядом с Мефом и протянула руку к его лицу, не касаясь кожи. Ее пальцы дрожали. Лицо мучительно исказилось.

– Ме-о-й! Уээооо… ы… а… остоее… – попыталась произнести она.

Меф участливо слушал, не понимая ни слова.

– Да ничего! Учусь помаленьку! Сегодня вот трояк получил! Ты-то как? – ляпнул он, предположив, что Прасковья спрашивает, как у него дела.

Он не угадал. Пол под ногами у Мефа задрожал. Вспыхнули и мгновенно перегорели лампы дневного света. Стекло дало длинную трещину. На преподавательской парковке заныли, заканючили сирены. Меф подумал, что впервые в истории мироздания все силы Кводнона оказались собранными в двух людях на узкой площадке у биофаковского лифта.

Убедившись, что у нее ничего не выходит, Прасковья нетерпеливо обернулась к Зиге. После гибели Ромасюсика именно он стал ее рупором. Зигю Прасковья берегла куда больше ходячей шоколадки, боясь повредить его детский разум. Если у Ромасюсика глаза стекленели и собственное сознание отключалось, то Зигя чаще озвучивал лишь основную идею, насколько сам ее понимал.

– Будь осторозен, папоцка! Мамоцка говорит: у тебя на лисе густь и одинозество! Скоро будет плохо. Тебе плохо, ей плохо. В Талтале цто-то цлусилось. Мамочка волнуется! Она чу… чуп… – запутался в словах Зигя.

– Чувствует, – договорил за него Меф.

«Младенчик» благодарно закивал.

– А что плохо? Что случилось? – Меф не был напуган, но знал, что Прасковья просто так паниковать не станет.

– Мамоцка не знает. Ей селдце подсказывает… И еще она посит меня казать: твоей цветлой цкоро у тебя не буит! – доложил Зигя.

– В каком смысле, моей светлой у меня не будет? И куда же она денется? – с угрозой уточнил Меф.

Прасковья молчала. Ее сыночка же волновало другое.

– Папоцка, а цто такое селдце? У тебя оно тоже есть? – принялся уточнять он.