Не потому, что совесть его была нечиста, а единственно по привычке исповедоваться перед всякой дорогой Гай сделал знак сестре Томазине и вклинился перед очередным малолетним грешником.

– Beneditemi, padre, perche ho peccato…[4]

Гаю легче было исповедоваться на итальянском. Он говорил грамотно – и без неожиданных оттенков в словоупотреблении. Такая степень владения языком предполагала стандартный набор мелких нарушений канона, проистекающих единственно из простой человеческой слабости; риск выйти за рамки приближался к нулю. Гай не хотел – да и не мог – углубляться в пустыню, где чахла его душа. Слов описать эту пустыню у него не было. Таких слов не было ни в одном языке. Ибо нельзя описать вакуум иначе, как умолчанием. «Для психиатров я интереса не представляю», – думал Гай. Скорбную душу его не терзали страсти космического масштаба – нет, восемь лет назад Гая всего-навсего постиг паралич в легкой форме. С тех пор все движения его души ощутимо замедлились. Миссис Гарри с виллы «Датура» назвала бы Гаево состояние заторможенностью. Ни убавить, ни прибавить.

Священник отпустил Гаю грехи традиционным «Sia lodato Gesu Cristo»[5], Гай отвечал «Oggi, sempre»[6], поднялся с колен, трижды произнес «Аве» пред восковою святой Дульчиной и, откинув кожаную занавесь, вышел на площадь, залитую слепящим светом.

Домишки на задворках Кастелло до сих пор населяли дети, внуки и правнуки пейзан, что с мимозою приветствовали Джарвиса и Гермиону. Род занятий они не сменили – по-прежнему обрабатывали террасированные поля. Лелеяли лозу и делали вино; продавали оливки; в подземном хлеву держали чахлую корову – периодически несчастной удавалось сбежать, она вытаптывала грядки и сигала через низкую изгородь, пока не бывала поймана и водворена обратно в темницу, причем по накалу страстей зрелище тянуло на полноценную театральную постановку. За аренду платили продуктами и услугами. Сестры Жозефина и Бьянка выполняли домашнюю работу. К возвращению Гая из церкви они накрыли стол под апельсиновыми деревьями – для прощального обеда. Гай съел спагетти и выпил местное vino scelto, красно-бурое, хмельное. И тут Жозефина торжественно внесла огромный нарядный пирог, специально испеченный по случаю его отъезда. Вялый Гаев аппетит был уже удовлетворен. С тревогою он смотрел, как Жозефина орудует ножом. Отведал. Превознес как мог. Раскрошил по тарелке сколько смог. Жозефина и Бьянка стояли над ним, неумолимые, что твои Эринии.

Такси было уже подано. Подъездной аллеи, в силу ландшафта, Кастелло не полагалось – от каменной лестницы к воротам вела пешеходная дорожка, и только. Гай поднялся. Как из-под земли выросли домочадцы, числом двадцать человек. Даже от сиесты отвлеклись, чтоб его проводить. Каждый приложился к Гаевой руке. Многие всплакнули. Дети натащили цветов. Жозефина сунула Гаю на колени пирог в газете. Ему махали, пока такси не скрылось из виду, потом вернулись к делу более важному. Гай переложил пирог на заднее сиденье и вытер руки носовым платком. Слава богу, все позади. Он стал ждать, пока заговорит секретарь фашистской ячейки.

Гай знал: его не любят. Ни в доме, ни вообще в городе. Принимают, уважают – но местным он не simpatico. Графиня фон Глюк, которая по-итальянски только на пальцах и с собственным дворецким не таясь сожительствует, – та да, та – simpatica. Миссис Гарри, которая протестантские трактаты распространяет, учит рыбаков методам убиения осьминогов и бездомных кошек приваживает, – та тоже simpatica.

Гаев дядюшка Перегрин, известный зануда, проклятие и бич светских салонов, – дядюшка Перегрин считается у местных