– Где ты об этом слышала?

– Эмери говорил что-то такое сегодня. – Она быстро перекатывается на бок и гасит сигарету. – А в таком случае этот несчастный еврей, безусловно, окажется невиновным.

Я впервые слышу, чтобы кто-то говорил о невиновности Дрейфуса. Ее легкомыслие потрясает меня.

– Это не предмет для шуток, Бланш.

– Дорогой, я и не шучу. Я говорю абсолютно серьезно. – Она взбивает подушку и ложится на спину, сцепив руки под головой. – Мне и тогда казалось странным – то, как с него публично срывали знаки различия, а потом отправили на необитаемый остров. Все это как-то уж слишком. Я должна была догадаться, что за этим стоит Арман дю Пати. Он может одеваться как армейский офицер, но под его мундиром бьется сердце романтической писательницы.

– Должен склониться перед твоим знанием того, что происходит под его мундиром, дорогая! – смеюсь я. – Но получилось так, что я знаю больше тебя о деле Дрейфуса, и поверь мне, в этом расследовании, кроме твоего бывшего любовника, принимали участие многие другие офицеры.

Я вижу в стекле, как она надувает губы: не любит, когда ей напоминают о том провале вкуса, каким стал ее роман с дю Пати.

– Жорж, ты там у окна похож на Иова. Будь Добрым Богом и вернись в постель…


Тот разговор с Бланш немного беспокоит меня. Крохотное зернышко… нет, я не могу назвать это сомнением – скажем, любопытства поселяется во мне. И не столько в том, что касается вины Дрейфуса, а в том, что касается его наказания. Почему, задаю я себе вопрос, мы настаиваем на таком идиотском заключении на крохотном острове, с четырьмя или пятью охранниками, повязанными молчанием? Какую политику мы проводим? Сколько чиновничьего времени – включая и мое – отдается бесконечному администрированию, наблюдению, цензурированию, которых требует содержание Дрейфуса под стражей?

Я держу эти мысли при себе, а тем временем проходят недели и месяцы. Я продолжаю получать отчеты от Гене, осуществляющего наблюдение за Люси и Матье Дрейфус. Результатов ноль.

Я читаю их письма заключенному:

Мой дорогой, прекрасный муж, сколько бесконечных часов, сколько мучительных дней провели мы с того времени, когда эта катастрофа обрушилась на нас…

Читаю его ответы, которые по большей части не доставляются:

Ничто так не угнетает, ничто так не истощает сердце и ум, как это долгое выматывающее молчание, когда ты не слышишь человеческой речи, не видишь ни одного дружеского лица или хотя бы капли сочувствия…

Я также получаю копии регулярных докладов от чиновников Министерства колоний в Кайенне, которые ведут наблюдение за здоровьем и душевным состояние заключенного:

Заключенному был задан вопрос о его самочувствии. «В настоящий момент хорошо, – ответил он. – Вот только душа у меня болит. Ничего…» После этого он потерял самообладание и рыдал четверть часа. (2 июля 1895)

Заключенный сказал: «Полковник дю Пати де Клам перед моей отправкой из Франции обещал навести справки по моему делу. Я и представить себе не мог, что это так затянется. Надеюсь, что они вскоре закончат». (15 августа 1895)

Не получив писем от семьи, заключенный заплакал и сказал: «Вот уже десять месяцев, как живу в ужасе». (31 августа 1895)

Заключенный внезапно разрыдался и сказал: «Долго это не может продолжаться – сердце мое разорвется от горя». Заключенный всегда плачет, получая письма. (2 сентября 1895)

Заключенный сегодня несколько часов просидел неподвижно. Вечером он жаловался на сильные сердечные боли, сопровождаемые приступами удушья. Он попросил дать ему средство, чтобы он мог покончить с жизнью, когда терпеть станет невыносимо. (13 декабря 1895)