– Джонас ужасно оскорбится, если ты упомянешь об этом, – пробормотала Лила икая. – Кроме того, он тебе не поверит. Не больше, чем мне.
Эди встала, уселась рядом с мачехой и обняла Лилу за плечи.
– О милая, он такой глупец. И любит тебя, я это знаю.
– Не любит. Вчера ночью я застала его в передней, и он сказал, что жалеет, что женился на такой гусыне, как я Думаю, он нашел себе другую, – сказала Лила. Голос ее снова дрогнул: – Я просто уверена, потому что он вышел и не вернулся.
Когда Лила, наконец, перестала плакать, Эди объявила:
– Погоди минуту, дорогая. Я сейчас приду.
Она выбежала из комнаты и помчалась по коридору. Виолончель стояла в гостевой спальне, служившей Эди комнатой для упражнений. Она подняла инструмент и уже медленнее отнесла в комнату Лилы. Та свернулась в углу дивана, временами все еще всхлипывая. Эди села на стул с прямой спинкой и расправила юбки так, чтобы установить виолончель между ногами. Эта позиция была наилучшей для правой руки со смычком, но, конечно, так сидеть на публике было нельзя. Правда, Лилу нельзя было назвать публикой.
Эдит тщательно установила виолончель и коснулась смычком струн. После четырехдневного перерыва первые звуки прозвучали благословением. Она настроила инструмент и начала. В воздухе прозвенели две восьмушки и одна половинка.
– Это моя любимая? – сдавленно прохрипела Лила.
– Да, «Даруй нам мир».
Канон полился со струн как гилеадский бальзам, всегда величавый, всегда размеренный. Радость, сдержанная, но несказанная.
Может, все дело было в днях вынужденного отдыха, но пальцы Эди ни разу не споткнулись, смычок скользил по струнам под идеальным углом. А музыка заставляла сердце слушателя петь.
В конце игры она услышала глубокий вздох Лилы. Эди улыбнулась ей, снова наклонила голову и заиграла «Зиму» из «Времен года» Вивальди, над которой работала до болезни.
Когда Эдит почти закончила (и, будем честны, почти забыла о Лиле), дверь открылась. Эди подняла глаза – на пороге стоял отец.
Он смотрел на жену. Распущенные золотые волосы закрывали лицо Лилы. Но зажатый в руке платок говорил сам за себя.
Эди почти сочувствовала отцу. Он был высок, широкоплеч и красив и ненавидел слышать нечто подобное в свой адрес. Он любил думать о себе, как о человеке сильном, властном, а не простом смертном.
И в этом-то вся беда и заключалась. Главным для него была логика, но когда речь заходила о Лиле, он оказывался совершенно нелогичным.
– Хорошо сыграно, – заметил он, переводя взгляд на Эди. – Не идеально, поскольку последние такты отмечены как «аллегро». Ты слишком затянула.
Эди взглянула на Лилу, но единственной реакцией на голос мужа было свернуться еще туже.
– Могу я попросить оставить меня наедине с женой? – бросил он так же бесстрастно, каким оставалось его лицо. В этот момент он уставился на Эди, которая так высоко подняла платье, что виднелись колени. – Дочь!
– Отец!
Эдит выдвинула виолончель вперед и встала. Юбки снова упали до пола. Потом сунула смычок подмышку, подняла инструмент и повернулась к мачехе.
– Лила, дорогая, как только решишь удалиться в деревню и начать жизнь, полную нескончаемого разврата, скажи мне, я буду готова отправиться с тобой.
Отец прищурился, но она промаршировала мимо него и вышла в коридор. Полчаса спустя, после того как она потребовала и съела завтрак, – еще один завтрак, поскольку первый остался нетронутым, – началась работа над виолончельными сюитами Баха.
Раздражение не идет на пользу музыке. Эдит считала, что это не позволяет выразить замысел композитора. Ей приходилось начинать три-четыре раза, пока она, наконец, вложила в ноты все эмоции, которые, по ее мнению, обуревали Баха. Не свои собственные.