Тех, кто бежал, называли неприятным словом “дезертиры” (похоже на “дизентерию”, которой я один раз мучительно болел, и на “дезинфекцию” – борьбу с заразой).
Дезертиров полагалось ловить и расстреливать или отправлять в штрафные роты.
Ловили их по ночам.
Иногда среди ночи раздавался безжалостный стук в окно. В доме появлялись несколько красноармейцев с винтовками (приклады стукали об пол) и командир с кубиками в ромбовидных петлицах шинели. Они были сумрачны и деловиты. Заглядывали под кровати и даже в большой деревянный сундук с одеждой – больше дезертирам спрятаться было негде. Мама стояла, нервно прижав к груди концы накинутого платка. Остальные съеживались под одеялами.
Убедившись, что дезертиров мы не укрываем, командир сухо интересовался документами Сергея. Документы были в порядке: до призывного возраста брат еще не дотянул и к тому же работал на оборонном заводе.
– Марш… – недовольно командовал начальник патруля своим подчиненным и пропускал их перед собой в дверь. И лишь на пороге, полуобернувшись и козырнув, говорил:
– Извините. Служба…
Помню, что такое случалось не однажды.
Один раз Сергей не выдержал:
– Ехали бы воевать, вместо того, чтобы невиноватых людей по ночам дергать…
Он сказал это уже в закрывшуюся за патрулем дверь, но мама все равно испуганно накинулась на него:
– Замолчи сейчас же! Хочешь попасть за решетку из-за своего длинного языка?!
То, что “из-за длинного языка” можно попасть “куда следует”, я знал уже с малолетства. Свидетельство тому – колонны арестантов, которые ходили по нашему кварталу не реже, чем военные. Было время, что ходили каждый день. Тюрьма находилась неподалеку, на улице Ялуторовской (высокий частокол, дощатые башенки с часовыми, все это слегка похоже было на старинную деревянную крепость с картинок), и заключенных вели утром по нашему кварталу на какие-то работы, а вечером обратно.
Квартал притихал.
Шли сутулые худые мужчины в ватниках и мятых кепках, смотрели под ноги. Запинались на ходу. А по сторонам шагали нахмуренные часовые с длинными колючими винтовками наперевес. Никуда не убежишь. Да никто из арестованных, по-моему, и не думал бежать.
Хотите верьте, хотите нет, но уже тогда я – дошкольник – знал, что среди заключенных есть такие, кто попал в тюрьму ни за что.
В самом деле, не мог же я поверить, что шпионом и белогвардейцем был отец Пашки и Володи Шаклиных, чей портрет висел в их комнате и через несколько лет после того, как отца “взяли”.
Случилось это, по-моему, в тридцать седьмом году, когда Павлику было около двух лет, а Володя собирался в первый класс.
Говорили, что за Шаклиным-старшим пришел сосед, который жил в одном из ближних домов и служил “там”. С сопровождающими, конечно. И не ночью, как обычно это делалось, а утром. И сказал:
– Извини Григорий Иванович, надо идти. Если ошибка, скоро вернешься. А у меня работа такая…
Отец Шаклин был болен, маялся желудком, пошел с трудом. Потом, через много лет, стало известно, что он очень скоро умер в тюрьме.
Тетя Лена – мать Пашки и Володи – рассказывала, что, когда наступила эпоха реабилитаций, ее пригласили в КГБ. Молоденький сотрудник в штатском (наверно, лейтенант) вручил ей пособие за погибшего мужа – кажется, в размере среднемесячной зарплаты. Тетя Лена кинула деньги на стол.
– Господи, ну я-то здесь причем! – со стоном сказал измученный подобными сценами лейтенантик. – Меня тогда на свете не было!
Наверно, он был прав по-своему. Но правота тети Лены была неизмеримо больше… А того энкавэдэшника, который так “по-соседски” забрал Шаклина, тоже, говорят, вскоре взяли. Тоже как врага народа.