Аля, перед сном:
– Марина! Желаю вам всего лучшего, что есть на свете. Может быть: что еще есть на свете…
Если эта зима пройдет, я действительно буду fort comme la mort[64] – или просто morte[65] – без fort[66] – с e-muet[67] на конце.
Гастрономические магазины сейчас похожи на витрины парикмахерских: все эти сыры – желе – пасхи ничуть не живее восковых кукол.
Та же легкая жуть.
О, «Wahrheit und Dichtung»[68]! И останавливаюсь, ибо в этом возгласе столько же восторга, сколько неудовлетворенности. Гёте захотел одновременно дать историю своей жизни и своего развития, и это у него не слилось. Целые места, точно вставленные – «hier gedenke ich mit Ehrfurcht eines gewissen X-Y-Z»[69] – и так десятки страниц подряд. Если бы он вплел этих «treffliche Gelehrte»[70] в свою жизнь, заставил бы их входить в комнату, двигаться, говорить, не получалось бы местами такой схематичности (нарочитости): вот человек вздумал отблагодарить всех, кто способствовал его развитию – и перечисляет. Не скучно – все значительно, но сам Гёте как-то уходит, уже не видишь его черных глаз…
Но зато – о Господи! – прогулки, мальчиком, по Франкфурту – дружба с маленьким французом – история с художником и мышью – театр – отношения с отцом – Гретхен («Nicht kiissen, s’ist was so gemeines, aber lieben, wenn’s moglich ist!»[71]) – их ночные встречи в погребе – Гёте в Лейпциге – уроки танцев – Sesenheim – Фредерика – луна…
О, когда я читала эту сцену с переодеванием, у меня сердце задрожало оттого, что это – Фредерика, а не я!
Уют этого старого полукрестьянского дома – пастор – игры в фанты – чтения вслух…
Я сегодня из-за всего этого никак не могла решиться встать с постели: так не хотелось жить!
О, как бы я воспитала Алю в XVIII веке! Какие туфли с пряжками. Какая фамильная библия с застежками! И какой танцмейстер!
Сейчас, наверное, из-за топора и пилы, куда меньше enfants сГamour[72]! Впрочем, пилит и рубит только интеллигенция (мужики не в счет! им все нипочем!), а интеллигенция и раньше никогда не блистала ни enfants, ни amour.
Недавно на Смоленском: дородная простонародная девка – роскошная шаль крест-накрест, походка бедрами – и маленькая сухонькая приживалка – язва! Сухонький перст впился в высокую грудь девки. Заискивающий шепот: «Что это у вас – свининка?»
И девка, еще глубже запахиваясь в шаль, высокомерно: «Триста восемьдесят».
А сегодня, например, я целый день ела, а могла бы целый день писать. Я совсем не хочу умереть с голоду в 19-ом году, но еще меньше хочу сделаться свиньей.
От природы не терплю запасов. Или съем, или отдам.
А можно, чтобы не было страшно, вообразить себе так: хлеб стоит не 200 руб<лей>, а, как прежде, 2 коп<ей-ки>, но у меня этих двух копеек нет – и никогда не будет.
И царь по-прежнему в Царском Селе – только я никогда не поеду в Царское Село, а он – в Москву.
Господи! Сколько сейчас в России Ноздревых (кто кого и как не ошельмовывает! кто чего на что не выменивает!) – Коробочек («а почем сейчас в городе мертвые души?», «а почем сейчас на рынке дамские манекены?»: я, например) – Маниловых («Храм Дружбы» – «Дом Счастливой Матери») – Чичиковых (природный спекулянт!).
А Гоголя нет. Лучше бы наоборот.
И так же редки – как его? этот с армянской фамилией, – идзе или – адзе, из и части, такой ирреальный, что я даже имени его не запомнила!
Есть рядом с нашей подлой жизнью – другая жизнь: торжественная, нерушимая, непреложная: жизнь Церкви. Те же слова, те же движения – все, как столетия назад. Вне времени, то есть вне измены.