Из комнаты Ленусика слышались звуки, свидетельствовавшие, что она-таки изволила подняться: вздохи, зевки, бормотание, радостный лепет матери… Вот мать входит обратно в мою комнату, где, предполагается, меня уже нет, и –

– Ты что, еще валяешься, ненормальная?!

Я отвечаю, идеально, как мне кажется, подделавшись под голос Маленькой:

– У-уу…

– Ты чего мычишь, корова?! В школу кто пойдет?!

В ответ я абсолютно Ленусиковым движением натягиваю на голову одеяло. Только из-под него не вьются смешные русые кудряшки, к каким привыкла мать в соседней комнате, а безобразно торчат жесткие, как конский волос, неопределенного цвета патлы.

– Не хо-очу… Спа-ать хочу…

Даже из-под одеяла я слышу, как ахает мать. Потом – ни звука, очевидно, она ловит ртом воздух. И, наконец:

– Ты что, взбесилась, кобыла бесстыжая?! Ты что корчишь-то тут из себя, дрянь?!

Но я непреклонна:

– У-уу…

– Ах, так… Виктор!! Виктор!!! – даже голос не похож на материнский и вообще на человеческий: словно гиена поперхнулась. В коридоре – слоновий топот, на пороге – рев:

– Что опять эта выкинула?!

Надо сказать, что ни на какое «опять» он права не имел: такое возмутительное представление происходило впервые.

– Чертова девка кобенится тут! Ломается! Мычит, будто белены объелась! Ей выходить через полчаса, а она разлеглась задом кверху и говорит «не хочу», видите ли!

Я предпринимаю последнюю попытку:

– У-уу… Спа-ать… – и сладко, с полустоном вздыхаю, делая движение, словно собираюсь потянуться.

– Да она… Маленькую передразнивает… – догадывается мать и начинает задыхаться, как если б перед ней совершался акт варварского кощунства. – Совсем… сбрендила…

Если Вы, друг мой, еще не поняли, то я подскажу Вам: мои родители в обыденной жизни были очень интеллигентными людьми. Они тщательно выбирали слова, неуклонно заботились о «литературности» своего языка, никогда не повышали голос – но, увы, это не касалось меня. В разговорах со мной профессор и его супруга непостижимо превращались в извозчика и прачку, истово обрушивая на меня едва ли не площадную брань, причем нимало не стеснялись в выражениях. Кроме того, в то утро их можно было понять: вовсе не очаровательный ангелочек с замашками матерой прелестницы мило дразнил их родительские чувства, а нескладный, неуклюжий, нелепый, наделенный еще парой десятков «не» и – да! – угреватый подросток бессмысленно кривлялся перед ними, оскорбляя их этические и эстетические чувства.

Ничего другого и ожидать не приходилось: в ту же секунду одеяло было содрано с меня, как кожа с Марсия, и, когда я инстинктивно села в постели, следуя за стремительно удалявшимся теплом, – две оглушительные оплеухи вспыхнули у меня на щеках, и отцовская воспитующая длань угрожающе зависла для третьей…

Дальше Вы и сами додумаете, а я Вам еще расскажу. О том, как в эпоху, когда уже додушили всех «врагов народа», я стала врагом, так сказать, государства в миниатюре, а именно, врагом семьи!

Единственной моей шалости в том же седьмом классе я обязана тем, что в семье лишилась даже своего имени. Мне дали новое, потом узнаете какое.

Школа наша размещалась в старинном здании, где до революции была какая-то привилегированная гимназия. Когда пытаюсь описывать ее кому-нибудь, у меня всегда не хватает слов, зато в душе неизменно растет непередаваемое ощущение – простора. Простором, полным воздуха, дышало все: лестницы, на ступеньках которых еще остались по краям медные кольца, державшие много лет назад ковер; величественный, выкрашенный всегда в розовый цвет актовый зал с обильной белой лепниной, где потолком, казалось, служило само небо – настолько он был недосягаем; в некоторых классах долго сохранялись добротные старинные парты с наклоном и выемками для чернильниц – и так удобно было писать; коридоры, скорее, рекреации, где любая детская возня выглядела мелко; строгая библиотека, хоть и прореженная изрядно, но в ней свободно можно было взять почитать прижизненное издание «Войны и мира»… Достопримечательностью считались даже туалеты (в одном из них и разыгралась драма), более похожие по размеру на бальные залы.