Он напивается вдрызг, но ведет себя прилично. Хмельно прыгает глаз, но ноги, ноги держат. И его, и комок, который перекатывается от горла до самой задницы, натягивая то кишки, то слезные железы лишней жидкостью, готовой вырваться наружу. В таких состояниях Павел Иванович понимает отцово «ни вздохнуть, ни пёрнуть».

Он уходит, почти убегает, как ему кажется, по-английски. Находит в телефоне номер шамана и, обещая двойной, тройной, какой хочешь, гонорар, едет к нему – модному, медийно бубнящему идиоту.

«Догадайся, – требует Павел Иванович с порога. – Скажи, зачем я здесь?»

«Жена бросила», – равнодушно отвечает шаман, устало поглядывая на тяжелый посох, которым теперь час-другой придется стучать, разгоняя или созывая духов.

Не он.

Она.

Она его бросила. И сбежала в чужие края. Сбежала Мальвина, невеста моя.

Духи брезгуют пьяным Павлом Ивановичем, и он чувствует себя унылым, сильно набеленным Пьеро в длинной белой рубашке, напоминающей смирительную.

* * *

Ночью в доме холодно, но топить пока нечем. Лариса надеется на круглосуточный ларек. Улыбается покойной свекрови Елене Семеновне, которая ей говорила: «Запомни, это у вас там ларьки, кульки и сыр, у нас – киоски, пакеты и творог».

Она запомнила, но идет в ларек, чтобы купить водки. Запойным можно, не стыдно. У ларька – жизнь. Три мужика обсуждают виды на урожай подсолнечника.

Маслобойный завод кормил поселок всегда: при царе, деникинцах, махновцах, красных, при немцах тоже. Во власти и в безвластии. Семечку тащили через овраг окрестные крестьяне, били в масло по ночам, сливали в высокие узкогорлые бутыли, грузили их в большие холщовые сумки с лямками, сумки закидывали на плечи, уходили счастливые, оставляя плату сыром, салом, тканями или не всегда нужными деньгами.

Подсолнухи считались немножко сорняками. Они вымахивали в человеческий рост без полива, удобрений, правильной посадки. Они росли и под ливнями, и назло заморозкам. Они упорно находили солнце и разворачивались к нему все дни и все ночи. Взглядом этого поворота было никогда не поймать.

– Привет, Ляля. За водкой? С нами выпьешь?

– Привет, Юра. А есть?

– Так после десяти нет.

– Тогда выпью.

Лариса улыбается. Здесь она – Ляля. Детские дефекты речи. Непроизносимое «Лариса» сокращалось до «Лары». «Р» выпадала, «л» смягчалась, как смягчалось в поселке все.

– Привет, Митрич, привет, Саша. – Ляля узнаёт их всех. Лампа внутри ларька не выдает своих, прячет возраст изломами света. В полночь все превращаются в золушек. В тех, кто они есть на самом деле.

У Юры хорошие зубы. У Митрича, одноклассника, у Саши – почти соседа, через улицу второй дом слева – нет. А у Юры – хорошие, как цыганские. Лариса не помнит у него таких. Десять лет она списывала у него математику, а он дышал ей в затылок. Как не разглядела?

– Ну, за тебя, Ляля, – говорит Юра.

– Давайте, – соглашается Лариса.

Здесь не принято спрашивать: «Как ты?» С «как ты» все ясно, если ты есть, стоишь, пьешь, отзываешься на собственное имя.

– Спасибо. – Лариса закусывает протянутой Митричем конфеткой. – Пойду я.

– Проводить? – спрашивает Юра. – Я тут всех провожаю.

– Потом, – усмехается Лариса.

Потом наступит быстро. Как всем, так и нам.

Потом выяснится все про эти чертовы зубы, выросшие от барских щедрот. От аварии, в которой погибла его жена: «Маруся, помнишь?» Маруся – тихая, красивая, чуткая, как тушканчик. Когда пьяный мальчик въехал в машину, чтобы стереть Марусю и оставить его, Юру, он подумал: «Спасибо, Господи, что ты не дал нам детей». Маруся умерла такой целенькой, тихой, а Юра зачем-то выжил – покореженным, разломанным, злым. Вместо всего – кровь и мясо. Мальчик мчался, Юра стоял на обочине. В задаче спрашивается: кто виноват? А если мальчик – прокурорский сын? Зато Юре сделали зубы, залатали голову, аккуратно зашили то, что осталось от легкого, вставили отличный титановый стержень в ногу, вместо кости. Получился как новый. Дали инвалидность и два года условно. Но он провел их в больнице. Считай на курорте.