Сколько он в это верил? Ну? Два дня? Три? А шесть почти лет не хотите?

Уже при должности был, уже при шофере, портфеле и в кабинеты вхожий. Молодой перспективный управленец, бывший военный. Ага. Два курса – чем не бывший? Верил. Кулаки сжимал, чтоб сердце не выскочило. Ничто за унижение не считал. Ни что баб всех его Первый попробовал, ни что шагу без «отчитаться» сделать не дал. «Бэху» вишневую, самовольно Савелием купленную, бензином заставил облить, поджечь собственноручно и глядеть, как горит.

Конфетку «бэху». Лялечку.

Все прощалось, потому что как по-другому? Ведь отцом считал.

До конца тысячелетия. До стрельбы во дворе.

Савелий привез двухметровую голубую елку.

Первый шел к машине – оценить. Из подворотни – бугай с пистолетом. Гангстер, мать его тетка. Савелий первым увидел. Мгновение. Не секунда, не доля – атом времени. Бывает такое? Вот в этот атом успел Савелий голову Первого пригнуть и всего его к стене оттеснить. Нос ему, правда, разбил – случайно, в запаре. А сам получил пулю в плечо. Было больно. Хотел рукой за плечо схватиться, но нет, она ж в крови батиной. А кровь – важное дело в системе доказательств.

Дальше совсем смешно. Девяносто девять целых и девяносто девять сотых процента дала генетическая экспертиза. То есть не дала.

Ни одного шанса.

Прощай, батя.

Здравствуй, миллениум.

Можно было бы напиться. Если в тридцать лет ума нет, то и не будет. И кто-то всегда казак, а кто-то, хоть тресни, поросячий хвост. Но не пилось. Вообще. Не пилось и не кололось.

Забить косяк – да, пройтись по коксу – да, ЛСД – было, экстази – как грязи. Штырило, колбасило, но отпускало быстро. В голове было сумрачно, на душе тяжко, во рту сухо. Не привязало. И пробовать перестал.

Савелий подозревал, что с водкой могло сложиться. Скорее всего, сложилось бы полюбовно, сладко. Но обоссанная и заблеванная бабка действовала не хуже прививки.

Бабку, кстати, Савелий долго лечил. Зубы хотел вставить. Но она – ни в какую. Зубы, сказала, золотые, родительские, а водка – она же жизнь. Хоть верти, а хоть пруд пруди. Умерла культурно. Бахнула на ночь стакашку и отбыла в вечное плавание.

* * *

Рудник Вильямсона выглядел лучше, чем Ильичевская-бис. Чище. Всё в белом. Как в снегу. Но Савелий не верил. Хотел дождаться ночи. Ночи и зимы. Хотел послушать, как воет ветер, как из трещин в земле поднимается другая, не белая, пыль, как размокает, расползается грязью. А по грязи ноги в рваных латаных ботинках. Спотыкаются, сгибаются в коленях… Только ноги. Лиц не видно. Лица – черные. Не от пыли – от жизни… Черные, спитые шахтерские лица. Алмазы, говорите?

Была у Савелия Вениаминовича идея. Он хотел в поселке своем, на малой родине, асфальт положить, завод конфетный наладить, фабрику текстильную запустить. Плюс маленькие магазинчики-стекляшки, чтобы круглосуточно, чтобы светились и музыка внутри играла. Импортная, с оптимизмом и полезным английским языком.

«Нет!» – сказал Первый.

«Почему? Пацаны тут просчитали… Бюджет потянет, бизнес подбросит. Почему нет?» – не возразил, а взмолился почти Савелий. Савелий Вениаминович уже.

«Нет. Это твоя дыра. И пусть будет. У каждого должна быть дыра. Чтобы помнили, откуда на белый свет народились и куда можете вернуться. Там гнить должно, Савлик. Пока там гниет, ты тут верный будешь. Чем больше дыр, тем выше прыжочек, да? На месте прыжочек… Забава наша. Усвоил?»

Мудро. Так жить, чтобы некуда было возвращаться. Чтобы от ужаса и страха каменеть, от возможности одной выгребной ямы, от воды, которая бежит желтой тонкой струйкой, это если бежит, чтобы от холода к печке, а от печки – угарным газом. Щеки красные, спать охота. И сам не знаешь, живешь или умер уже.