Молодая женщина сидела, вжавшись в сиденье; всхлипывая, она говорила Даеву какие-то малопонятные слова, а то вдруг жаловалась Геннадию Павловичу, который от выпитого вина был совсем притихший, или таксисту, который и вовсе молчал. Впрочем, Геннадий Павлович ее утешал, нет-нет и повторяя, что все будет хорошо. А Даев продолжал возвращать свои долги или втискивался с разбега в заснеженную телефонную будку на углу, узнавая, намного ли опаздывает скорый из Читы с его алтайским другом Олжусом, – затем такси мчало по улицам; затем вновь стояли. Молодая женщина порывалась уйти – один раз она даже выскочила из машины и, оглядываясь вверх и вниз по улице, замахала рукой, однако другого такси так сразу не нашлось, к тому же она забыла сумочку, а когда вернулась и быстро взяла лежавшую на сиденье возле Геннадия Павловича черную сумочку, уже успел появиться из подъезда дома Даев. Он вновь усадил красивую натурщицу в машину.

Он упрекал:

– Торопишься?.. А знаешь ли, сколько я ждал тебя вчера – сколько я на тебя вчера времени потратил!

– Но поверь же, Костя, я не могу, не имею права так много опаздывать: мне это тяжело!..

– Мне тоже не всегда легко.

Придавленный хмелем и укачанный однообразием движения, Геннадий Павлович задремал. (Мелькали огни, проносились встречные машины – за окном тот же косой снежок.)

Когда он проснулся, такси мчало по каким-то совсем новым улицам, а красивая молодая женщина по-прежнему просила Даева, наконец, поторопиться – да пойми же, Костя, вечер, муж уже пришел от мамы, он нервничает…

– Немного подождет, – отвечал Даев, закуривая.

Их утомительному взаимному расспросу, казалось, не будет конца.

– А почему не подошла к телефону?

– Меня в отделе не было. Я выходила в магазин.

– Но я же позвонил и расспросил, я же не болван: с работы вас никого ни на одну минуту не отпускали.

– А я отпросилась!.. Я говорю правду, правду!

– Правду говорят только старики и старухи.

Она заплакала.

Геннадий Павлович вдруг переполнился к ней состраданием; проснувшийся, он стал было вмешиваться в их разговор и что-то советовать, но Даев к ним вполоборота, с переднего сиденья двинул его неприметно кулаком в бок, притом двинул сильно, так что Геннадий Павлович ойкнул и смолк. Он только гладил молодую женщину по голове, утешая: мол, не плачь, не надо… Он мало понимал их – что Даев, что его подруга, то крикливая, то плачущая, казались ему совсем чуждыми людьми, лишенными в своих отношениях некоей изначальной доброты. Они словно бы давно сбились с пути; помочь в этом им было, вероятно, невозможно, поздно, а оттенки конкретной их ссоры были, конечно, слишком личны, почти не улавливались и проносились стремительно, как вода на перекате быстрой реки.

– Я должна, Костя, вернуться скорее – мой муж очень нервничает…

– Я вчера тоже нервничал.

Таксист молчал.

Геннадию Павловичу было нехорошо, и он уже корил себя тем, что ведь все или почти все знал наперед и ведь уже сколько лет не хотел, сторонился, берегся, а все же угодил в этот чужой и жесткий мир отношений.

Когда подъезжали к дому, молодая женщина попросила: я здесь выйду, не надо подъезжать ближе.

Даев, однако, сказал:

– Вон к тому подъезду.

– Не надо, – она взмолилась. – Он же из окна смотрит: ждет. Ты человек или не человек? Ведь спрашивать сейчас станет – тебе меня не жалко?.. Ведь он ждет и глядит в окно.

– К подъезду езжай, – велел Даев.

– Я пойду пешком! Остановите. Я сама… Прошу…

Даев рявкнул таксисту:

– Прямо к подъезду – иначе все деньги назад!

Таксист подъехал к подъезду.

Молодая женщина вышла из машины и бочком-бочком, словно бы гнущаяся, как побитая, засеменила домой. На снегу она поскальзывалась.