Но не всегда все кончается хорошо. Каждый раз, когда Ляжка отрывает глаза от книги, ее гневный взгляд, мрачный, как морские глубины, мгновенно перехватывает направление моего. Она выпрямляется на стуле, резко одергивает юбку и произносит осуждающе:
– Тебе не стыдно? После урока подожди меня в коридоре.
Коридор идет прямо от вестибюля. Пол выложен черно-белыми плитками, как шахматная доска. Рядом с высокой дверью напротив кабинета директора находится еще одна – узенькая, о которой упоминают лишь шепотом: карцер. Около пяти часов, когда другие дети играют в мяч во дворе, учительница заталкивает меня туда и шепчет мне на ухо:
– Значит, тебе нравится заглядывать мне под юбку? Нравится?
И добавляет, прежде чем запереть дверь, превратившись в зловещую тень на светлом фоне:
– Посмотрим, как тебе это понравится утром!
Карцер, грустно рассказывал молодой человек, доедая бутерброд, похож на ваш – шаг в длину, шаг в ширину, без окна, без лампочки, одна темень. Я уже был слишком гордым – никогда не плакал и ни о чем не просил, не мог доставить такого удовольствия Ляжке. Мне кажется, поскольку помню я только свое состояние ужаса, как я сидел в углу, весь сжавшись, заставляя себя думать о маме, бабушке, о моем негодяе-отце, который бросил нас, но если бы он знал, в какую переделку я попал, то обязательно вернулся и вызволил бы меня. Или же я, наверное, убеждал себя, что в темноте я все время расту, так же как другие седеют за одну ночь, и что, к всеобщему изумлению, я сумею пробить стену и выйти на свободу. Но негодяи-отцы никогда не возвращаются. И каждому известно, что должны пройти дни и ночи, чтобы перерасти дверную ручку, нужно ждать очень долго».
Вот так он и заработал эту мерзкую клаустрофобию. Я вся изошла на жалость, а он меня еще подзавел:
– Знаете, она каждый день наказывала другого ученика. Уверен, что это делала нарочно, ну, в общем, показывала свои ноги.
Я ответила с возмущением:
– Школьная учительница!.. Бедный мой малыш!
И осознала, что прижимаю его к себе, глажу его по голове, как ребенка. Может, я повторяюсь, но тем хуже – мне было двадцать три, а ему где-то около тридцати. Как ни верти, странно, что я его баюкала. Хотя мне это нравилось, я могла бы продолжать весь день.
Через какое-то время я поняла, что он засыпает, поддержала и опустила на подушки, погасила лампу у изголовья. Голубоватый свет пробивался сквозь занавески, он протянул мне руку, прошептал:
– Как вы добры ко мне, Белинда!
Мои глаза привыкли к полутьме, я видела по его взгляду, что его переполняют эмоции. Не взвешивая ни за, ни против, я просто сказала ему:
– Раз Красавчик отдал меня, значит, я твоя.
На этом все и закончилось. Почти тут же, не выпуская моей руки, он забылся тяжелым сном, усталость взяла свое. Я долго смотрела на него, спящего. Что касается красоты, я от обмена только выиграла, дело тут было беспроигрышное. Что же касается остального, я ничегошеньки о нем не знала, за исключением того, что родился он в Марселе, не любил помидоров, носил на левой руке широкое и плоское обручальное кольцо, что, впрочем, не мешало ему по ночам шляться в одиночку по кафе, подслушивать признания каких-то типов, выдающих себя за любителей рыбной ловли. Он не крутился в постели, как Красавчик, стараясь лечь поудобнее, но, наверное, ему снились кошмары, это можно было понять по его дыханию, по гримасам. Я отогнула одеяло, чтобы чмокнуть его в грудь, прямо над повязкой. У него была нежная кожа и пахло от него приятно. Я опустила руку – к талии. Если честно, мне хотелось спуститься еще ниже и пощупать, не разбудив, а может, не только пощупать, только чтобы он не знал, и посмотреть на его лицо – видит ли он хорошие сны. Я была готова, колебалась, но все-таки заставила себя подняться с кровати. Аккуратно подоткнула одеяло, поправила подушку и пошла спать на диван.