Мюнхен. Май

Дождь прошел, между плитами велосипедной дорожки, отделенной от тротуара свеженакрашенной белой полосой, еще стояла влажная чернота. Двадцатый трамвай, чуть громыхнув, пересек Принцрегентенштрассе и понесся вдоль низкой ограды Энглишгартена.

По широкой аллее, идущей в парке параллельно улице с трамвайными рельсами, он привычно спешил, треща косыми каблуками ковбойских сапог по мокрому серому гравию. Ветер еще был не летний, прохладный, на ходу он поймал и застегнул молнию черной кожаной куртки, мысленно обругал свою модную прическу, выстриженные виски – холодно же, мать бы их с ихней модой!

Так и не привык он после родной своей Харьковщины к холоду. Ни к страшным, проклятым, срезающим любой открытый выступ – хоть палец, хоть нос – ветрам, полировавшим палубу в Северной Атлантике, ни к ледяной мороси норвежской осени, когда, голодный до кругов в глазах, шатался он бессмысленно по Гренсен, сворачивал на Акерсгата, и чистые грубоносые норвежцы сторонились колеблющейся, неверно шагающей фигуры, ни к сырости здесь, в сравнительно теплой – а все ж не Украина! – Баварии.

И остался вечным ужасом тот, последний, разрушающий холод черной жирной воды между черными, уходящими в черное небо стенами бортов, когда он плыл, и плыл, и плыл, с эквадорского рефрижератора на весь порт грохотала музыка, на причалах сияли слезливые огни, и он плыл, делая перед самим собой вид, что не замечает, как теряет дыхание…

Он перешел по короткому мостику над бурно, по-театральному несущейся водой и вышел к станции, пошел вдоль забора. На противоположной стороне улицы жались одна к другой машины сотрудников. Как повезло все же, подумал он, что среди этих приличных, хорошо образованных, серьезных людей нашлось место. Кто он такой, в сущности, какой из него оператор? Два года возился с убогими пультами непрофессиональной советской рок-группы да три года службы… Беглый корабельный радист, вот и вся профессия. Диплом нужен, диплом, а то выпрут со станции – и конец…

За воротами, миновав будку охранника, который ему кивнул и даже подмигнул – мол, опять без мотоцикла, значит, вечером по пиву, как-то они потрепались немного с этим немцем, – он поднялся на низкое крыльцо, прошел мимо еще одного охранника, не останавливаясь, поскольку тот проверял только сумки, – и тут из-за стеклянной двери ему замахал Глебка из украинской службы, выскочил навстречу:

– Слухай, тоби до дому потрибно зараз, понял? Ютта зазвонила, шось с хлопчиком, не зна шо…

– Шо таке? – От неожиданности и с перепугу Юра тоже перешел на мову, хотя они с Глебом обычно говорили по-русски, на чем и сдружились: и хохлы нечистопородные, и в москали не вышли, харьковчане. – Шо зробылось?

– Я знаю? – Глеб пожал плечами. – Давай зараз твоим у сэрвиси пиду скажу, а ты в такси да ехай…

Юра выскочил за ворота, на счастье, тут же тормознул такси. Пока ехал, в уме мелькало, повторяясь: Юра унд Ютта… Юра унд Ютта… Едва ли не первые слова по-немецки, которые он услышал. Они ехали в ночном грязноватом поезде, в соседнем купе турки громко спорили за картами. «Юрик?» – не поняла она его харьковского имени. «О, Юра, я, я… – И несколько раз повторила: – Юра унд Ютта, Юра унд Ютта». И вдруг погладила его по голове – сразу, в мгновенье, став и матерью, и женой, и сестренкой, и любовницей – хотя еще месяц гуляли вечерами по Кауфингерштрассе, держась за ручки и даже не целуясь… А теперь не было дня, чтобы хоть раз он не подумал: лучшей семьи, чем эта немка на десять лет старше и ее тринадцатилетний пацан, для него, харьковского хулигана – «ракла», да еще и еврея, только здесь, не в России, ставшего «русским», – лучшей семьи не могло быть, хоть бы всю жизнь искал…