– Знаков терпеть не мог.

– Это какая-то деревянная жизнь! – сказал в сильном волнении Александр, – прозябание, а не жизнь! прозябать без вдохновенья, без слёз, без жизни, без любви[6]

– И без волос! – прибавил дядя.

– Как вы, дядюшка, можете так холодно издеваться над тем, что есть лучшего на земле? ведь это преступление… Любовь… святые волнения!

– Знаю я эту святую любовь: в твои лета только увидят локон, башмак, подвязку, дотронутся до руки – так по всему телу и побежит святая, возвышенная любовь, а дай-ка волю, так и того… Твоя любовь, к сожалению, спереди; от этого никак не уйдёшь, а дело уйдёт от тебя, если не станешь им заниматься.

– Да разве любовь не дело?

– Нет: приятное развлечение, только не нужно слишком предаваться ему, а то выйдет вздор. От этого я и боюсь за тебя. – Дядя покачал головой. – Я почти нашёл тебе место: ты ведь хочешь служить? – сказал он.

– Ах, дядюшка, как я рад!

Александр бросился и поцеловал дядю в щёку.

– Нашёл-таки случай! – сказал дядя, вытирая щеку, – как это я не остерёгся! Ну, так слушай же. Скажи, что ты знаешь, к чему чувствуешь себя способным.

– Я знаю богословие, гражданское, уголовное, естественное и народное права, дипломацию, политическую экономию, философию, эстетику, археологию…

– Постой, постой! а умеешь ли ты порядочно писать по-русски? Теперь пока это нужнее всего.

– Какой вопрос, дядюшка: умею ли писать по-русски! – сказал Александр и побежал к комоду, из которого начал вынимать разные бумаги, а дядя между тем взял со стола какое-то письмо и стал читать.

Александр подошёл с бумагами к столу и увидел, что дядя читает письмо. Бумаги у него выпали из рук.

– Что это вы читаете, дядюшка? – сказал он в испуге.

– А вот тут лежало письмо, к другу, должно быть. Извини, мне хотелось взглянуть, как ты пишешь.

– И вы прочитали его?

– Да, почти – вот только две строки осталось, – сейчас дочитаю; а что? ведь тут секретов нет, иначе бы оно не валялось так…

– Что же вы теперь думаете обо мне?

– Думаю, что ты порядочно пишешь, правильно, гладко…

– Стало быть, вы не прочли, что тут написано? – с живостью спросил Александр.

– Нет, кажется, всё, – сказал Пётр Иваныч, поглядев на обе страницы, – сначала описываешь Петербург, свои впечатления, а потом меня.

– Боже мой! – воскликнул Александр и закрыл руками лицо.

– Да что ты? что с тобой?

– И вы говорите это покойно? вы не сердитесь, не ненавидите меня?

– Нет! из чего мне бесноваться?

– Повторите, успокойте меня.

– Нет, нет, нет.

– Мне всё не верится; докажите, дядюшка…

– Чем прикажешь?

– Обнимите меня.

– Извини, не могу.

– Почему же?

– Потому что в этом поступке разума, то есть смысла, нет, или, говоря словами твоего профессора, сознание не побуждает меня к этому; вот если б ты был женщина – так другое дело: там это делается без смысла, по другому побуждению.

– Чувство, дядюшка, просится наружу, требует порыва, излияния…

– У меня не просится и не требует, да если б и просилось, так я бы воздержался – и тебе тоже советую.

– Зачем же?

– А затем, чтоб после, когда рассмотришь поближе человека, которого обнял, не краснеть за свои объятия.

– Разве не случается, дядюшка, что оттолкнёшь человека и после раскаешься?

– Случается; оттого я никогда никого и не отталкиваю.

– Вы и меня не оттолкнёте за мой поступок, не назовёте чудовищем?

– У тебя кто напишет вздор, тот и чудовище. Этак бы их развелось несметное множество.

– Но читать про себя такие горькие истины – и от кого же? от родного племянника!

– Ты воображаешь, что написал истину?..

– О дядюшка!.. конечно, я ошибся… я переправлю… простите…