Он стоял и смотрел вслед удалявшейся парочке крепких мужиков. Дурацкая «соль земли русской» лезла в голову. Тут из клиники выскочила Ася, изрядно напугав его окриком:
– Александр Николаевич!
Он аж подпрыгнул. «Соль» просыпалась из головы. Ася была какая-то… Вот может быть человек одновременно и весёлым, и тревожным?
– Что-то случилось, Анна Львовна?
– Нет, ничего. Но мне кажется… – она склонилась ближе и произнесла интимным шёпотом: – Мне кажется, что Владимир Сергеевич, он… он…
– Ах, это! Ну конечно же! Он влюблён в вас, Анна Львовна. Это вся клиника знает, включая Клюкву. Она, поди, уже и новым лошадкам рассказала. Вот уж, правду говорят: те, кого мы любим, – слепы.
– Авы? – Ася по-детски скуксилась. Признаться, она приняла немного… совсем немного… чтобы только взбодриться. Чтобы осмелиться вызвать у Белозерского ревность. Как глупая маленькая девочка. Она и есть глупая маленькая девочка.
– Что – я? – простодушно удивился Белозерский.
– Вы… вы разве… вы разве не влюблены… в Веру Игнатьевну?! – последнее она выпалила, чтобы совсем не растерять остатки девичьего достоинства.
– Друг мой! – он взял её за руку.
Для него это был действительно всего лишь дружеский жест. У этого милейшего молодого мужчины изрядная доля общительности была построена именно на прикосновениях. Рука Аси у него вызывала ту же нежность, что и плечо или мокрое лицо Ивана Ильича. Не больше, но и не меньше. Увы, Асе чудилось в этом нечто иного рода.
– Мой дорогой друг, – повторил Белозерский, держа Асю за руки и глядя ей в глаза. – Увы, я не влюблён в Веру Игнатьевну. Увы мне и ах мне, я люблю её. Люблю глубоко. Это сильнее. Больше. И… хуже. Вы, дружочек Ася, господина Кравченко не отвергайте. Это только кажется, что он неромантичный, сдержанный. Он – морской офицер. Владимир Сергеевич знает цену бурям.
Белозерский поцеловал Асю в щёку, затем поцеловал Асе руку.
– Да завтра, Анна Львовна, до завтра!
Он стремительно зашагал со двора.
Сколько времени Ася стояла столбом – бог весть. Средство, что она изредка позволяла себе принимать – думая про него не иначе, как про «средство», – лишало её иногда некоторых восприятий, укорачивало или растягивало время по собственному его, средства, произволу. Очнулась она, когда её коснулся Иван Ильич.
– Ладно ты, молодая! Тебе можно и нужно! А я, вишь, старый дурак, по Матрёне сохну! Оно мне надо, бисова баба, мать её итить?! Мне, вона, Матвей Макарыч объяснил всё по Чехову: брак – это пошлость![26] Пошлость, Ася, это вроде дешёвенькой упряжи. Негодная вещь, вот что пошлость.
Ася только сейчас поняла, что продрогла и что у неё мокрое лицо. Ей стало мучительно жаль Ивана Ильича, она и представить не могла, что он неравнодушен к Матрёне. Разве в его возрасте такое бывает? И в возрасте Матрёны? Ася улыбнулась, представив, что она такая старая и вдруг бы была влюблена. Но тут же, устыдившись своих мыслей, она прислонилась к Ивану Ильичу. Он погладил её по голове, как погладил бы лошадь. Это была самая душевная ласка в арсенале Ивана Ильича.
– Ну будет, будет мочу из глаз лить. У нас теперь уборные с електричеством, не промахнёшься.
Ася искренне рассмеялась незамысловатой шутке.
– Матвей Макарович уже ушёл?
– А чего ему тут ночи напролёт маяться? Работник он справный. Дело делает – и домой! Он же не бобыль вроде меня. У него жена любимая, у него жизнь живая, а не пошлость. Он счастливый мужик, Матвей-то, хоть завтра умри, хоть сегодня – счастливый, такие сразу в рай, потому что жили непошло! Во! – Иван Ильич, хоть и натурально надрывался сейчас, однако новое ценное слово, подарок Матвея Макаровича, вертел и так и сяк, запоминая, осмысливая.