В бурной молодости заносило Ивана Ильича и в бурлаки. Бывал он в ватаге и водоливом, бывал и подшишельным. Всяким бывал. И у всякого своё имя было, чтобы по прозванию дело различать. «Не надо начальником называться, людей смешить. Хорошо было бурлачить, в молодости силушка молодецкая! Да тяжко! Так каждый день на тягость – довольствие: хлеб, масло, мясо – какая без скоромного сила, хоть бы и пост? Семинаристы, бывало, в сезон ходили, рубали будь здоров, без того не потянешь. Ещё кожен день пай: сахар, соль, чай, крупа, табак. И заработок отменный! Сезон отбурлачишь – зимой лежи на печи, сало топи».
Видал Иван Ильич картину про бурлаков на Волге[1]. «Оно ж видно, малевальщику на глаз шаромыжники попались. А маляр, видать, из интеллигентов, жалостивый, труда не нюхал. Оно, конечно, всегда человеку человека жалко, ежели не разбираться. А ежели разбираться – ещё жальче. Да только когда артель годная, таких не берут и в халтурщики. Бродяги какие-то беглые, родства не помнящие, а не серьёзная бурлацкая артель. Художник, видно, добрый барин, вон как Сашка Белозерский! Тому волю дай – весь сброд притащит, кто только строителем обзовётся. Хорошо, его батюшка не допустил к переделкам».
– Ты, Иван Ильич, никак боишься электричества? – смеялся Владимир Сергеевич.
Иван Ильич удалялся оскорблённым до глубины души, потому что он и вправду боялся электричества. Свет солнца, свет луны – он понимал. Это естественно.
– Молния тоже так любимый тобой Fiat lux[2], — окликал вдогонку Владимир Сергеевич.
– Вот и видал я, как ваша молния может обходиться со строениями. Пыщ! – и усё. А потом и нету никакого свету! – едко отвечал Иван Ильич, сопровождая речь красноречивой пантомимой.
– Не боись! У нас всё по уму!
– Дурак дураком погоняет – откуда ж по уму взяться? – бормотал госпитальный извозчик, которого за глаза теперь именовали «начконом». Саша Белозерский ляпнул, сократив «начальник конюшни», и прижилось. И Александр Николаевич теперь страшно боялся, что наружу выплывет авторство «термина», и тогда уж Иван Ильич ему задаст. Потому некоторое время он избегал встреч со своим любимцем и тёрся около рабочих.
– Не нравится мне, Матвей Макарыч, реакция твоих зрачков на свет!
– Барин, подай-ка мне вон ту штуковину.
Ординатор Белозерский бросился подавать. Принимая у него «штуковину», бригадир хмыкнул, в который раз поймав взгляд барина:
– Что ты, Александр Николаевич, мне в зенки пялишься, будто я тебе красна девица?!
– Матвей Макарыч, давай мы тебе профилактическое дознание учиним, а?
– Это что за зверь?
– Проясним, как у тебя со здоровьем.
– Мне и без ваших дознаний всё ясно. Я, слава богу, силищи немерянной. Как батюшка говорил, когда порол: такой, что сильнее разума. Царствие ему небесное. Жил-был здоров, а потом – раз! – упал! – два! – помер!
Бригадир перекрестился.
– Правильно говорил ваш батюшка. Вот я вас и уговариваю поступить разумно, несмотря на силищу. Ваши зрачки неверно на свет реагируют.
– Лишь бы руки свет верно вели, а тут я дока. Отстаньте от меня, доктор! Вон ваша публика идёт.
По коридору несмело шла девушка, мертвенно-бледная, слегка покачиваясь. В весьма скромном, но чистом одеянии. Бригадиру, очевидно, было жаль бедную девушку.
– Идите, идите. По вашу душу. Хорошо, что есть куда рабочему человеку со своей нуждой прийти. Многое вам за то простится, доктор. А я здоров как бык! Вы на меня заботы не тратьте!
Матвей Макарович занялся своим делом. А Белозерский – своим.
– Здравствуйте! На что жалуемся? – эту формулу он пробормотал механически, в два прыжка достигнув девушки, сползающей по свежевыбеленной стенке, сравнявшись с ней цветом. Саша подхватил её на руки, умудрившись наступить в ведро с краской, цвет которой бригадир именовал «половое бордо».