Возобладал взгляд на деловой цикл как на саморегулирующееся явление. Следовательно, никаких вмешательств не требуется. Лекарства больному не нужны, поскольку его организм обладает достаточным запасом сил для выздоровления; более того, они могут оказаться даже вредны. Как писал в 1934 году Йозеф Шумпетер, который, наряду с Уэсли Митчеллом, тогда был авторитетнейшим знатоком вопросов делового цикла, на основе анализа экономического развития в XIX веке, «во всех случаях <…> имело место восстановление. <…> Но и это еще не всё: наш анализ подводит к убеждению, что восстановление будет прочным только в том случае, если оно произошло само по себе. Всяческое оживление [экономики] искусственными стимулами оставляет часть работы, которую должна была выполнить депрессия, недоделанной и приводит к усугублению старых несоответствий и появлению новых»[42].

Если бы последствия депрессий не были столь серьезными, идея о нормальном ритме колебаний, который лучше вовсе не нарушать, могла бы обнадеживать. Но поскольку депрессии становились всё более глубокими, общепринятая точка зрения становилась всё менее убедительной. В промышленности росла безработица. В сельском хозяйстве падали закупочные цены, а часть фермеров еще и лишалась земель. Инвесторы теряли сбережения, а многие деловые люди, особенно мелкие предприниматели, становились банкротами. Экономисты же беззаботно описывали это как нормальные условия. Напрашивался неизбежный вывод: в системе, в рамках которой такие сбои считаются нормой, есть что-то принципиально неправильное. Особенно широко эти сомнения распространились среди представителей традиционной экономической мысли в начале 1930-х годов. У тех, кто им не поддался в силу врожденного иммунитета или по иным причинам, был еще один повод для беспокойства. Депрессии не терпят внешнего вмешательства, но невежество и жажда народной любви могут подтолкнуть правительство к действиям. В результате положение еще больше ухудшится. Перед лицом глубокой депрессии всякое упоминание о нормальном самокорректирующемся цикле вызвало бы раздражение у любого человека, независимо от его темперамента.

Распространяться о последствиях нет никакой необходимости. Ползучий страх нищеты как нормы жизни, всевозрастающее убеждение в неизбежности неравенства и отсутствии гарантий личной защищенности и, наконец, ортодоксальное представление о деловом цикле только добавили беспокойства. Это чувство было сродни тому, которое испытал бы обычный домовладелец, услышавший, что в своей обычной повседневной жизни он должен быть готов лишиться всего или большей части нажитого имущества в результате, например, пожара. Ведь пожар не поддается ни предупреждению, ни тушению – огонь просто делает свое дело, а попытка дозвониться до пожарных приведет к тому, что пламя начнут заливать бензином.

Таковым, в общих чертах, оказалось идейное наследие великой традиции экономической мысли. За парадным фасадом надежды и оптимизма в ней таился панический страх нищеты, неравенства и беззащитности. Отчасти латентно, а отчасти и как проявление подавленного, но неискоренимого глубинного убеждения все вышеназванные сомнения с легкостью всплывали на поверхность при каждом подходящем случае, к числу которых принадлежала и Великая депрессия.

Читатель наверняка задастся вопросом: не было ли в экономической мысли более обнадеживающего идейного течения, которое унесло бы прочь весь этот рикардианский мрак? Этот вопрос особенно актуален для американцев – в русле американской традиции везде и во всем последовательно склоняться к оптимистическому взгляду на течение событий. Вот и по обсуждаемой проблематике, наверное, нашлись же такие, кто, отринув сомнения, источал искренний оптимизм и уверенность в будущем? Вероятно, они были среди тех, кто ничего не читал и не писал на эту тему. Но те, кто выражал американские идеи на этот счет, испытывали глубокие сомнения в будущем.