– Это, наконец, глупо, сестра! – сказала она, не вытерпев, когда дама, закрытая вуалем, не удержалась и неосторожно всхлипнула.

Та молча пронесла под вуаль мокрый от слез платок и, видимо, хотела заставить себя успокоиться.

– Неужто и после этих неслыханных оскорблений в тебе еще живет какая-нибудь глупая любовь к этому негодяю! – сердито проговорила Дора.

– Оставь, пожалуйста, – тихо отвечала дама в вуале.

– Нет, тебя надо ругать: ты только тогда и образумливаешься, когда тебя хорошенько выбранишь.

– Извините, пожалуйста, – отнесся к ундине пассажир, севший у Магдалины, – я считаю нужным сказать, что я знаю по-русски.

Дама, закрытая вуалем, сделала едва заметное движение головою, а Дора сначала вспыхнула до самых ушей, но через минуту улыбнулась и, отворотясь, стала глядеть из-за плеча сестры на улицу. По легкому, едва заметному движению щеки можно было догадаться, что она смеется.

Совершенно опустевший омнибус остановился у Одеона[6]. Пассажир от Св. Магдалины посмотрел вслед Доре с ее сестрою. Они вошли в ворота Люксембургского сада. Пассажир встал последний и, выходя, поднял распечатанное письмо с московским почтовым штемпелем. Письмо было адресовано в Париж, госпоже Прохоровой, poste restante[7]. Он взял это письмо и бегом бросился по прямой аллее Люксембургского сада.

– Не обронили ли вы чего-нибудь? – спросил он, догнав Дору и ее сестру.

Последняя быстро опустила руку в карман и сказала:

– Боже мой! Что я сделала? Я потеряла письмо и мой вексель.

– Вот ваше письмо, и посмотрите, может быть, здесь же и ваш вексель, – отвечал господин, подавая поднятый конверт.

Вексель действительно оказался в конверте, и господин, доставивший дамам эту находку, уже хотел спокойно откланяться, как та, которая напоминала собою ундину или никсу, застенчиво спросила его:

– Скажите, пожалуйста, вы русский?

– Я русский-с, – отвечал незнакомец.

– Скажите, пожалуйста, какая досада!

– Что я русский?

– Именно. Я этого никак не ожидала, и вы меня, пожалуйста, простите, – проговорила она серьезно и протянула ручку. – Сама судьба хотела, чтоб я просила у вас извинения за мою ветреность, и я его прошу у вас.

– Извините, я не знаю, чем вы меня оскорбили.

– Недели две назад, в Лувре… Помните теперь?

– Назвали меня что-то шутом или дураком, кажется?

– Да, что-то в этом вкусе, – отвечала, краснея, смеясь и тряся его руку, ундина. – Позволяю вам за это десять раз назвать меня дурой и шутихой. Меня зовут Дарья Михайловна Прохорова, а это – моя старшая сестра Анна Михайловна, тоже Прохорова: обе принадлежим к одному гербу и роду.

– Мое имя Нестор Долинский, – отвечал незнакомый господин, кланяясь и приподнимая шляпу.

– А как вас по батюшке?

– Нестор Игнатьевич, – пояснил Долинский.

– Отлично! Вы, Нестор Игнатьевич, веселитесь или скучаете?

– Скорее скучаю.

– Бесподобно! Мы живем два шага от сада, вот сейчас нумер десятый, и у нас есть свой самовар. Пожалуйста, докажите, что вы не сердитесь, и приходите к нам пить чай.

– Очень рад, – отвечал Долинский.

– Пожалуйста, приходите, – упрашивала девушка. – Кроме гадких французов, ровно никого не увидишь – просто несносно.

– Пожалуйста, заходите, – попросила для порядка Анна Михайловна.

– Непременно зайду, – отвечал Долинский и повернул назад к Латинскому кварталу[8].

Глава вторая

Небольшая история, случившаяся до начала этого романа

У каждого из трех лиц, с которыми мы встречаемся на первых страницах этого романа, есть своя небольшая история, которую читателю не мешает знать. Начнем с истории наших двух дам.

Анна Михайловна и Дорушка, как мы уже знаем из собственных слов последней, принадлежали к одному гербу: первая была дочерью кучера княгини Сурской, а вторая, родившаяся пять лет спустя после смерти отца своей сестры, могла считать себя безошибочно только дитем своей матери. Княгиня Ирина Васильевна Сурская, о которой необходимо вспоминать, рассказывая эту историю, была барыня старого покроя. Доводилась она как-то сродни князю Потемкину Таврическому; куртизанила в свое время на стоящих выше всякого описания его вельможеских пирах; имела какой-то роман, из рода романов, отличавших тогдашнюю распудренную эпоху северной Пальмиры