В этот же ряд встала очень смешная прутковская «Осада Памбы», в которой одни современные литературоведы находят реминисценции из «Романсов о Сиде» в переводе П. А. Катенина, а другие считают, что «высмеиваются» переводы В. А. Жуковского, но, по-видимому, создатели Козьмы Пруткова были знакомы и с немецкими и с русскими переводами. Пропустив их через неповторимое прутковское «я», они сотворили нечто особенное, всеобъемлющее, о чем говорит и подзаголовок стихотворения «Романсеро, перевод с испанского», в котором воплощена идея отобразить дух испанского романса вообще («романсеро» значит «собрание романсов»). Этим стихотворением восторгался Ф. М. Достоевский и воспроизвел его по памяти в «Селе Степанчикове и его обитателях».

Если бы Козьма Прутков был обыкновенным пародистом, то его ожидала бы судьба прочих представителей этой почтенной окололитературной профессии – сиюминутная забава и забвение. Но все дело в том, что его читатели (и какие читатели!) сразу восприняли Пруткова как оригинального литератора, чрезвычайно талантливого, способного создавать произведения, которые запоминались как бы сами собой, соперничая с баснями Крылова и комедией Грибоедова «Горе от ума». Создатели его нашли удачную литературную маску, развивавшуюся от публикации к публикации, но мировая и русская литература знает немало образов вымышленных литераторов, и в частности «Барона Брамбеуса», за которым скрывался О. Сенковский, или Никодима Аристарховича Надо-умко, чей образ был создан Надеждиным. О них помнят очень немногие, а Козьма Прутков стал славен сразу и на века, благодаря таланту своих «друзей», и особенно Алексея Константиновича Толстого, написавшего и «Мой портрет», и такой поэтический шедевр, как «Юнкер Шмидт».

Козьму Пруткова часто называли «гениальным» по «тупости». Сравнительно недавно один из самых проницательных исследователей его творчества В. Сквозников усомнился в этом штампованном определении сущности смешного в прутковском творчестве. Анализируя стихотворение «Юнкер Шмидт», он привел бытовавшее выражение «бесконечная ограниченность», назвав его не без иронии «изысканным» и тем самым показав несовместимость этих слов. Подкупает это стихотворение «своей трогательностью, полной незащищенностью от обличений со стороны критики, от насмешек». И даже видится не надменный петербургский чиновник с изжелта-ко-ричневым лицом, каким стал впоследствии Козьма Прутков, а уездный фельдшер или почтальон, умирающий от скуки, уныло мечтающий о неведомой красивой жизни, тайно пописывающий стишки. У стихотворения превосходная рифма («лето» – «пистолета»), мастерская чеканка ритма, а вот перенос ударения ради сохранения метра (честное) и должно быть смешным обличением провинциального рифмоплета-любителя. Но замечается и другое— добрая интонация: «Если человеку, утратившему вкус к жизни, находящемуся в состоянии подавленности, скажут: «Юнкер Шмидт, честное слово, лето возвратится!» – то это будет шуткой, но ведь ободряющей шуткой!»

Если вспомнить, что стихотворение было написано Алексеем Константиновичем Толстым в 1851 году, когда он влюбился в Софью Андреевну Миллер, страдал от неясности ее ответного чувства и упреков своей матери, недовольной связью сына с чужой женой, то остается сделать всего один шаг – к состоянию Алексея Константиновича, который писал тогда стихотворения, полные боли и любви. Но он мог и взбодрить себя иронией. В стихотворении о юнкере Шмидте, иронизируя над собой, Толстой прикоснулся к большому чувству. Не потому ли это стихотворение так выделяется во всем наследии Пруткова? Оно действительно трогает.