Мой 23-й год (1862–1863)

Подошел к концу трехлетний срок покаяний в грехах. Однажды с горы Гушань пришел некий монах и сказал: «Теперь тебе нет нужды скрываться. Твой старик-отец ушел в отставку в связи с преклонным возрастом и уехал домой. Старый учитель Мяо-лянь похвалил тебя за то, что ты так долго жил аскетом, но сказал, что кроме мудрости ты должен накапливать заслуги, вытекающие из добродетельных поступков. Ты можешь вернуться в горный храм, найти себе там работу и служить людям». После этого я вернулся в горный храм и получил работу.

Мой 25-й год (1864–1865)

Продолжал работу на горе Гушань. На двенадцатом месяце той зимы узнал, что мой отец скончался дома в Сянсяне. С тех пор я больше не наводил справок о семье и ничего не слышал о родственниках.

Мой 27-й год (1866–1867)

Из Сянсяна приезжал человек. Он сообщил, что после смерти моего отца мачеха Ван со своими двумя невестками покинула дом и ушла в монастырь. Моей мачехе Ван дали там дхармовое имя Мяо-цзин (Глубокая Чистота), моей жене Тянь – Чжэнь-цзе (Истинная Незапятнанность), а моей жене Тань – Цин-цзе (Чистое Целомудрие).


За четыре года я сменил несколько должностей в храме на горе Гушань. Я служил водоносом, садовником, уборщиком и жезлоносцем. Я брался за любую тяжелую работу, а от легкой отказывался. Иногда в храме распределяли пожертвования между монахами, но я никогда не брал своей доли. Каждый день я съедал лишь кружку рисовой размазни, но здоровье мое никогда еще не было таким крепким.

В те дни чаньский учитель Гу-юэ превосходил всех в храме в практике аскетизма, и я всякий раз, когда позволяли обстоятельства, подолгу с ним беседовал. Мне стало казаться, что работа, которую я выполнял все эти годы, в некоторой степени мешала моей практике. Я вспомнил учителя дхармы Сюань-цзана, который хотел отправиться в Индию в поисках сутр и за десять лет до того начал изучать санскрит и тренироваться физически. Каждый день он проходил по сто ли[4]. Он старался также воздерживаться от еды – сначала в течение одного полного дня. Постепенно он довел воздержание до определенного числа дней. Он готовил себя к условиям пустыни, где не всегда есть даже вода и трава. Если древние, стремясь к своей цели, были способны на такой аскетизм, то чем я хуже? Почему бы и мне, думал я, не последовать его примеру?

В конце концов я оставил все свои монастырские обязанности, роздал свою одежду монахам и, захватив рясу, пару штанов, башмаки, соломенный дождевик и коврик для сидения, вернулся в горный грот и стал жить в нем.

Мои 28-й, 29-й и 30-й годы (1867–1870)

Я прожил в гроте три года, питаясь сосновыми иголками и зелеными побегами травы, а питьем моим была вода из горных ручьев. Со временем штаны и башмаки износились, и только ряса прикрывала тело. Волосы и борода отрасли более чем на чи [5], так что я завязывал волосы в узел. Мой взор стал огненным и пронзительным настолько, что встречные принимали меня за горного духа и убегали. Таким образом, я ни с кем не общался.

В течение первых двух лет затворничества я испытал много необычных переживаний, но воздерживался от анализа и прогонял их, сдерживая ум однонаправленным повторением имени Будды. В горной глуши и среди болот на меня не набрасывались тигры и волки, не кусали змеи и насекомые. Я не жаждал ничьей симпатии и не ел домашней пищи. Лежа на земле и глядя в небо, я чувствовал, что все вещи – во мне самом. Я испытывал огромную радость, будто был дэвом (богом) четвертого неба дхьяны[6]. Я считал, что самое большое бедствие для мирского человека – наличие у него тела и рта. Я вспоминал одного древнего мудреца, который говорил, что его нищенская чаша может «заглушить звон тысяч колоколов»