Там он однажды и упокоился.
От румын повзрослевшие братья Кондрашенки каким-то образом уворачивались.
А в сорок четвёртом, когда советские войска освободили Алексеевку, всем лицам семейства первым делом выдали учётные бумаги. Записали при этом на русский лад – Кондрашовыми. Вдова Фёдора, мамка Анна, пыталась возражать против нововведения, но с ней не очень-то рассусоливали: по сю пору неграмотна, тётка, крест поставь, где надо, и не умничай, тут лучше знают, кого как писать. А хлопцы хоть и недоросли, а уже всякого навидались, наслышались и того больше; лишь бы до печей дело не дошло или газовых камер, а там хоть и горшком зовите – ничего, можно.
После этого четверых старших забрали добивать фашистов. Полгода спустя взяли в армию ещё одного, а потом и младшего, Степана.
Степану повезло: война кончилась, он служил в оккупированной Австрии, причём в самой Вене, в Двадцать втором районе.
Все оставшиеся в живых братья (какой ни куцый хвост войны им выпал, а всё же двоих недосчитались), воротившись к родному пепелищу, двинулись ясной крестьянской дорогой: иных мыслей у них не водилось и взяться им было неоткуда.
Но Степан на срочной сделался комсоргом роты, а в Алексеевке как раз комсомольского-то активиста и не хватало.
Австрийский дембель, вообще-то, желал бы ближе к механизации. Но председатель, прочтя характеристику, сказал так: слушай сюда, отставной ефрейтор Кондрашов. Старая механизация приказала долго жить, новая ещё не завелась. Разве что на танках пахать, да все они горелые по буеракам – ещё не вывезли за труднодоступностью. И потом, на трактор где сядешь, там и слезешь. Если хочешь настоящей перспективы, берись ячейкой командовать. Дело живое, на виду. За трудодни не волнуйся, колхоз со всем пониманием, не поскупимся. Дай лишь из разора проклятого выйти, а там уж развернёмся.
Степан для виду покряхтел, а потом согласился, и правильно: сразу видно, когда человек себя находит.
Что же касается Лиды, то, пока она не познакомилась со Степаном, её жизнь тоже складывалась непросто.
До встречи с Каравановым Фаина понимала себя преимущественно её матерью – матерью любимой дочки Лидочки.
Даже те полтора года, что она прожила (точнее, пробыла) в статусе жены, который вроде бы возвратился к ней с письмецом Гордеева, не изменили её понимания. Когда же после поездки в Киев и окончательного разрыва унялось кипение её несчастной души (и обида, и оскорбление, и ненависть, и – было и такое – зависть к гадине-разлучнице), она ощутила одиночество острее прежнего.
И вцепилась в единственную свою Лидочку как в спасательный круг.
Первое время просто ни на шаг от себя не отпускала, то и дело вскидывалась: «Доча! Доча! Ты где подевалась?!»
Но потом она встретила Караванова.
И когда он оцепенил её своим необыкновенным взглядом, оказалось, что Фаина способна к такой любви, какой прежде в себе и не подозревала.
Они сошлись быстро и зажили хорошо.
Разумеется, Лида была при них, и год за годом Караванов относился к ней как к своей. Так что не его вина, что после шестого класса Фаина решила отправить дочку к Гордееву.
Караванов удивлялся и недоумевал, говорил мягко, даже вкрадчиво, даже смотрел в упор, что было последним средством убеждения, – но сладить не смог.
Он причин такого решения не понимал. А Фаине было стыдно признаться, что она просто хочет остаться с ним вдвоём. Ну месяца на три хотя бы.
Таков был её план.
Однако папаша Гордеев столь куцего плана не понял. На его взгляд, три месяца было дело пустое, только на дорогу тратиться.