Кондрашов требовал какого-то Млекоевича.

Не добившись его в одном месте, он звонил в другое; там просили позвонить в третье; Василий Степанович чертыхался и снова набирал.

Я бы плюнул, но Кондрашов был не таков. Он не оставлял стараний, в итоге получал заслуженную награду и обрушивался на тщившегося ускользнуть Млекоевича всей мощью накопившегося гнева:

– Так дело не пойдёт!.. Вы что там, в самом деле!.. Если сию же секунду!.. нет, ты послушай!.. сию же секунду, если не будет трактора!.. слушай, говорю!.. драги и трёх трезвых рабочих!.. Что значит «где возьму»? Что значит «не знаю»?! Я поставлю вопрос о возвращении аванса!.. иск вчиню!.. в суд со мной пойдёшь!.. Как – за что?! За моральный ущерб и упущенную выгоду!..

Водомерки упрямо соревновались в абсурдности чертимого.

– То есть что значит – родишь?! – кричал Василий Степанович. – Какая мне разница, как ты там родишь!.. Да как же завтра, если обещали сегодня?! Да какая же поломка, когда всё должно быть на мази?..

Завершив переговоры, а затем по инерции боя вывалив на меня некоторые соображения о тёмных сторонах человеческой натуры – о необязательности, о позорной безответственности, о вековечной готовности даром сорвать деньгу, – Василий Степанович поднимался с горячих досок и задирал голову, доброжелательно глядя на торчавшее уже в самом зените светило.

– Что ж это делается, – говорил он. – Совершенно некогда работать.

Мы шагали к дому.

У Василисы Васильевны всё было готово.

Когда накрывалось в комнатах, нас ждала каша, а то и две на выбор, творог, сметана (я шутил, не ожидаются ли и девки со свежей малиной, а Василий Степанович всякий раз почему-то хмурился), варенец или мацони и выпечка к чаю.

Если же по особой жаре мы садились на террасе, со стола смотрели супницы с ботвиньей или окрошкой (на квасе или кислом молоке по желанию), белорыбица двух-трёх сортов в нарезке (сёмгу Кондрашов не жаловал, величал инкубаторской), непременно разделанный вяленый лещ в качестве лакомства под кислое.

Закусывали мы замечательно, а вот мемуарист из Василия Степановича оказался как из морковки мыльница. Спеша поведать о зрелых годах, он пренебрегал событиями детства и юности – то есть той почвой, в которую, как мне казалось, должны были уходить корни его таланта.

Вытрясать из него сведения приходилось по крупицам. Всё, что мне удалось узнать, я узнал благодаря собственному упорству.

Поэтому, если бы со страниц воспоминаний Василия Степановича поднялась фигура, безусловно требующая увековечивания, из истукана Кондрашова должен был по справедливости тайком выглядывать мой собственный портрет – как мрачный лик Бенвенуто Челлини таится в изваянии Персея на площади Синьории.

Но Василий Степанович своих воспоминаний так и не написал.

Кондрашов

Он родился в Унгенах.

– Да, так и говорят, – настаивал он. – По-молдавски – Унгень, по-русски – Унгены. Они туда из Алексеевки переехали, когда мама на сносях была. Едва успели. А потом я вырос и поступил во ВГИК. Ну и всё. Как, нормально?

– Просто отлично, – говорил я. – Так в печать и отдадим?.. Нет, Василий Степанович, давайте разбираться!

Многоярусная башня всякого человеческого рода погребена в слежавшейся толще времени. Обычно только на двух или трёх верхних её этажах светятся тусклые огоньки: дед учился в университете… прабабушку привезли из Италии… прадед был, наверное, калекой, потому-то мы и Беспаловы.

Корабль родословия затонул в непроглядной глуби. Можно лишь воображать, как струятся над ним воды Леты.

Некоторые невнятные слухи, достигшие ушей малолетнего Кондрашова, представляли собой не семейные предания, а скорее потерявшие былую остроту сплетни.