Если же придерживать коней, уменьшать обороты и сдвигать всю его тяготу, нервотрёпку и головную боль с первого места в жизни на второе, норовя, как в моём случае, выкроить время на поездки в Кондрашовку для мемуарной болтовни, пусть даже и за гонорар, дело неминуемо начнёт скукоживаться.
А потом и сам не поймёшь, почему оно схлопнулось: в один прекрасный день просыпаешься – а у тебя уже и нет никакого бизнеса, да так крепко нет, будто никогда и не было.
Но я, безумец, всё же принял кое-какие деятельные меры для руинирования материальных основ своего существования. Грезились некие туманные перспективы того, что может появиться взамен… Опять же Лилиана.
Я приезжал по вторникам и пятницам. Место было недалёкое – по московским меркам просто козырное. Но, как ни спеши, а раньше начала двенадцатого не явишься. К счастью, Кондрашов вставал не по-стариковски поздно, так что выходило в самый раз.
От станции можно было пешком, но утром я из экономии времени предпочитал автобус. А когда минут через пятнадцать выходил на остановке «дер. Колесово», первый же вдох доказывал, что Москва с её иссушенным электричеством воздухом окончательно отстала.
В благоухание подсыхающей травы вплеталось многое. Тут было и веяние лесной сырости, и смолистый аромат прогревающегося сосняка на косогоре; если ночью перепал дождичек, от обочины тянуло размягчённым запахом прибитой пыли. Сотни струй потоньше прокатывались волнистыми пунктирами: то полоска лугового разнотравья, то ленточка древесного дымка, то вдруг праздничное веяние мятой клубники.
Звенели насекомые, птицы стайками порхали по придорожным кустам, в глубине леса печалилась кукушка, ветерок вольно прохаживался по кронам лиственных, путался в лапах хвойных. Луч солнца из прорехи листвы то падал зря и терялся в траве, а то без промаху попадал в самую гущу ажурного кружения мошкары – и тут же вызолачивал каждую козявку в драгоценную крупицу.
Ворота были видны почти от самой остановки: сначала блики, пробивающие листву, потом поблёскивание контуров; когда же они вставали передо мной во всём сверкании своей роскоши, я нажимал кнопку звонка. Обычно охранник и без того дистанционно щёлкал замком, отпирая калитку: все уже друг друга знали.
– Привет, – говорил я в приоткрытую дверь вагончика.
– Привет, привет… На службу?
– На неё, – отвечал я. – Ладно, бывай.
Василий Степанович ждал меня на террасе. Он был в синих трусах до колен, просторной футболке и широкополой панаме защитного цвета на лысине. Я снимал с плеча сумку, мы здоровались, перекидываясь начальными, ничего особо не значившими словами.
– Садись, садись, – говорил Кондрашов и повышал голос: – Василиса! Ты где? Серёжа приехал! Кофе-то готов?
Не спеша удостоить его ответом, Василиса Васильевна составляла с подноса кое-какие мелочи. Скоро мы выходили с террасы на лужайку. В моей кружке были остатки кофе. В кондрашовской тоже что-то плескалось.
Надо сказать, его кружка долго томила меня своей неразрешимой загадочностью.
Например, во время самой первой нашей беседы Кондрашов время от времени брал её в руки, но ни разу не отхлебнул, – и уже тогда я рассеянно думал, что означают его манипуляции.
Я и в другие разы осторожно принюхивался, пытаясь разгадать содержимое, однако не преуспевал. Я не мог взять в толк, что в ней плещется и почему он с таким постоянством носит кружку с собой. А спросить язык не поворачивался: дело всё же довольно интимное…
Мысль об алкоголе явилась первой – и первой же была отвергнута, ибо иных примет тайного пьянства Кондрашова не наблюдалось: ни перегара, ни заплетающегося языка, ни шаткой походки и неловкости в движениях. Я склонялся к идее, что, возможно, в кружку налит некий мощный стимулятор, без которого старик не может продержаться и минуты: настойка женьшеня или отвар лимонника, а то и что-нибудь позабористей, маковое молочко или компот из конопли. Тогда понятно, почему я никогда не вижу, как он пополняет содержимое: делает это из основного запаса и в одиночестве, он же не сумасшедший, чтобы такое афишировать. Но почему в таком случае я не застаю хотя бы моментов, когда Василий Степанович отхлёбывает?..