– Конфет? – удивился Артём, не поддерживая разговор про счастье. – Откуда у тебя деньги? Скопил, что ли?
– Почему? В карты выиграл. Будешь мармеладку?
У Афанасьева действительно была мармеладка, и он угостил ей Артёма.
От сладкого даже в мозг ударило: такой душистый, томительный вкус.
“Я с детства занимался собой, вертелся на турнике, даже боксу учился, работал грузчиком – а это поэт! И такая живучая сущность, – дивился Артём, глядя на Афанасьева. – И характер такой простой!.. Всё-таки даже у меня есть какие-то углы, и я этими углами цепляю то Ксиву, то Крапина… А у Афанасьева вообще никаких углов нет, он втекает в жизнь – и течёт по жизни… Хотя нет, его же убрали с дневальных?..”
– …Слышишь меня? – смеясь, спросил Афанасьев, рассказывавший что-то.
Артём отрицательно покрутил головой, снова улыбаясь, и вдруг спел:
– “Не по плису, не по бархату хожу, а хожу-хожу по острому ножу…” Откуда я знаю эту песню? Никогда её не слышал.
– Как не слышал, – добродушно удивился Афанасьев, – вчера Моисей исполнял.
“Человек – живучая скотина”, – думал Артём по дороге на баланы.
Сердце его разогнало кровь, глаза проснулись, сон сошёл, душа ожила.
“Это сейчас ты так говоришь – а если такой наряд тебе будет выпадать до ноября? – спросил Артём себя. – Представь, каково в ноябре, да в канале, да по гло́тку…”
Отмахнулся, не стал представлять; обернулся на монастырь.
“Надо мхом порасти и стоять на любом ветру каменно…”
Вчерашняя партия была в полном составе, даже потешного мужичка опять прихватили – может, из подлости. Звали его Филиппом – Афанасьев узнал. Убил Филиппок свою матушку и по той причине оказался в Соловецкой обители.
– Работать не будешь – вечером выдавлю глаз и заставлю съесть, – посулился ему негромко Ксива.
– Потяну лямку, пока не выроют ямку, – кротко и еле слышно ответил Филипп.
После того, что Афанасьев рассказал про Филиппа, Артём непроизвольно сторонился мужичка. От слов его, будто бы помазанных лампадным маслом, воротило.
Как дошли до места, Моисей Соломонович сделал три круга вокруг своего пенька – не позовут ли его попеть и сегодня. Но никто знака не подавал.
“Ах, как жаль, – говорил весь вид Моисея Соломоновича. – Как жаль, ах”.
После вчерашнего концерта Артём поглядывал на Моисея Соломоновича с интересом: судя по всему, это был человек увлекательный.
Не дожидаясь понукания десятника, Артём полез в воду. Рубаху он накрутил на голову, плечи намазал прибрежной грязью.
– Гражданин десятник, чё сегодня опять сто? – поинтересовался Ксива. – Не великоват урок? – и тут же резво, как конь о двух ногах, забежал в воду.
Десятник Сорокин не поленился и запустил в Ксиву дрыном.
– Давай мой шутильник обратно, шакал, – скомандовал десятник; дрыны называли ещё и шутильниками.
– Утоп он, гражданин десятник, – отвечал Ксива, тщательно изображая поиски.
– Я тебе дам “утоп”! Он деревянный, как ты! Ищи!
Артём поймал себя на странном чувстве: ему б хотелось, чтоб десятник додавил Ксиву, заставил принести шутильник и наказал бы пару раз этой самой палкой.
Но хитрый Ксива так и не отдал дрын, сколько Сорокин ни орал.
Наоравшись, десятник ушёл перекурить с конвойными. А потом и вовсе все трое отправились куда-то: наверное, за ягодами. На прощанье Сорокин крикнул, что сегодняшний урок уже сто пятьдесят баланов – полтинник накинули за дрын.
– А тут, даже если по двести, – ещё на неделю трудов, – прикинул Лажечников, из-под руки осмотрев канал.
– Ксива, бля, тебя утопить мало, – заругался Афанасьев, без особого, впрочем, задора.
Артём снова удивился: Афанасьев мог позволить себе говорить с блатным таким тоном. Мало того, Ксива ему вполне приветливо ответил: