Несколько дразнящих снежинок продолжали медленно дрейфовать, словно предупреждающие записки от богов, и потряхивать крошечными замерзшими кулачками, падая за окнами.
Примерно половина съемочной группы трудилась, расчищая проходы между фургоном и грузовиками.
Я быстро покопалась в куче пластинок для граммофона (Даффи говорила, что я называла его «грампафоном», когда была меньше) и, выбрав искомую, вытерла ее своей юбкой.
Это было «Утро» Эдварда Грига из сюиты «Пер Гюнт»: тот же музыкальный отрывок, который Руперт Порсон (покойный) ставил в приходском зале на открытии своего кукольного представления «Джек и бобовое зернышко».
Это не самое мое любимое утреннее музыкальное произведение, но это бесконечно лучше, чем песенка «Давайте петь, как птицы». Кроме того, на пластинке есть красивая картинка с собакой, склонившей голову, прислушиваясь к голосу хозяина, доносящемуся из трубы, и не осознавая, что хозяин позади, рисует ее портрет.
Я хорошенько завела граммофон и поставила иголку на поверхность крутящейся пластинки.
– Ла-ла-ла-ла-а, ла-ла, ла-ла, ла-а-ла-ла-ла, – подпевала я, даже ставя паузы в правильных местах, до самого конца мелодии.
Потом, поскольку мне показалось, что это будет соответствовать унылости дня, я уменьшила скорость воспроизведения, и музыка зазвучала так, будто весь оркестр внезапно одолела тошнота: словно музыкантов отравили.
О, как я обожаю музыку!
Я неуклюже зашлепала по комнате в такт замедленной музыке, как кукла, из которой вываливаются опилки, пока игла граммофона не одолела всю дорожку до конца, и упала на пол бесформенной кучкой.
– Надеюсь, ты не болталась под ногами, – сказала Фели. – Помни, что приказал нам отец.
Мой язык медленно выполз изо рта, как земляной червяк после дождя, но усилия оказались тщетными. Фели не подняла глаз от листа бумаги, который изучала.
– Это твоя роль? – поинтересовалась я.
– Собственно говоря, да.
– Дай глянуть.
– Нет. Это не твое дело.
– Ну давай, Фели! Я это устроила. Если тебе заплатят, я хочу половину.
– На ЗП, ВФ горничная кладет письмо на стол, – сухо ответила она.
– И это все? – спросила я.
– Все.
– Но что это значит?
– Это значит, что на заднем плане, вне фокуса горничная кладет на стол письмо. Так, как тут написано.
Фели делала вид, что занята, но по ее краснеющей шее я определила, что она прислушивается. Моя сестра Офелия похожа на экзотическую жабу, непроизвольно меняющую цвет кожи в целях предупреждения. Жаба пытается заставить вас подумать, что она ядовита. С Фели примерно то же самое.
– Карамба! – сказала я. – Ты прославишься, Фели.
– Не говори «карамба», – резко ответила она. – Ты знаешь, что отец это не любит.
– Он вернется домой сегодня утром, – напомнила я. – С тетушкой Фелисити.
При этих словах стол охватила всеобщая угрюмость, и мы доели завтрак в каменном молчании.
Поезд из Лондона приходит в Доддингсли в пять минут одиннадцатого. Если бы отца и тетушку Фелисити вез Кларенс Мунди на такси, они бы доехали до Букшоу за полчаса. Но сегодня, с учетом снегопада и отработанной похоронной манеры водить, свойственной викарию, вероятнее всего, до их приезда солидно перевалит за одиннадцать.
На самом деле получилось так, что уставший «моррис» викария, словно телега беженца, нагруженный разнообразными предметами странной формы, торчащими из окон и привязанными к крыше, остановился перед парадной дверью только в четверть второго. Как только отец и тетушка Фелисити выбрались из машины, я поняла, что они поссорились.
– Бога ради, Хэвиленд, – говорила она, – человек, который не может отличить зяблика от юрка, не должен смотреть из окон вагона.