– Пустое! Такой гангрене, как твой Пётр, от мухомора не икнётся!

Какого ляда Петру?.. Чем его зацепило? Если он не остановится, я оторву ему голову…

Пётр уминает свиную котлету с отварным рисом. В стене скребётся мышь. Пётр жуёт мелко и быстро, по-мышиному. Он спешит не оттого, что ему жаль тратить время на еду, – он жаден, он привык не брать, а рвать, не получать, а ухватывать.

– Ещё не переблажил? – спрашивает он сквозь непрожёванный рис. – Оторвись от Ритки, дурень! Сам не знаешь, в какую петлю…

– Уже рассказывал.

– Я б тебе рассказал, едрёна…

– Глохни!

Гроза ушла с неба. Солнце отсверкивает в каплях на проводах и на листьях тополей, асфальт платформы дымится тёплым паром. Через полчаса земля забудет о грозе.

Её мать хочет, чтобы мы были вместе. Ромка пугал меня Марией Сергеевной, называл её гарпией, а она мила со мной. Назойливо мила. Неужели потому, что хочет удержать жениха и скорее скинуть с рук дочь, как яблоня сбрасывает червивое яблоко? Впрочем, мне нет дела… Нет дела до того, что думает мать о своей дочери и обо мне, нет дела до того, что говорят о Рите в Мельне (даже если б я не увозил её в Ленинград, я бы на эти разговоры клал), нет дела до Петра – пусть себе тявкает, я бы даже стерпел ревность… Я бы вообще не замечал всей этой чепухи, если б знал, что Рита горит тем же огнём, что и я. Если бы знать, что она любит меня так же!..

Она ведьмбчка, она ворожка и стравница, она посадила мне в грудь пчелу…

Да, любят вопреки порокам и падениям, а значит, в любовь всегда замешана ненависть. Отсюда – боль. Отсюда – злость, тоска, отчаянье, бешенство. Любовь – это такое свойство памяти… Вот что всю жизнь палило деда, вот что жило в нём рядом с памятью о брате – любовь, смешанная с ненавистью! Она его сожгла. Прежде она сожгла его брата. Она жжёт тётку Аню…

Рита любит чайные розы, жёлто-оранжевые, с подпалиной у болотной чашечки. И только раскрытые – не признаёт бутонов. Бутон есть обещание, надежда. Apis Margarita не любит обещаний: что есть, то есть, а что будет – никто не знает. В Мельне таких роз нет. Я специально еду в Ленинград, чтобы привезти ей букет цветов, прекрасных, как гимн Создателю, совершенных, а значит, увы, уже не обещающих чуда большего, чем есть. Поезд, томительный и душный, с пыльной поволокой на окнах, не смытой грозой, – он везёт меня сквозь яркий день, и день похож на цыганку в пёстрых юбках. Манящую разгадкой судьбы, бесстыдную цыганку: положишь такой на ладонь рубль и – куда он делся?..

На Кузнечном рынке – толчея и гулкое шарканье ног, мятые, пыльные российские огородники, опрятные фартуки прибалтов, масляные лица хохлов и кавказцев; на прилавках – сопками, россыпью, каре, мётлами – всё. В запахе гладиолусов есть что-то от запаха укропа. В строю розового, белого, закатно-красного, бархатно-вишнёвого, с чайными розами – только одна цветочница. У роз свежий, утренний вид, для пущей свежести их окропили из лейки, на лепестках мерцает роса.

– Почём товар?

– Рупь с полтиной, сынок.

Я выбираю три цветка, три природных возражения конструктивизму.

– Заверните.

Букет пахнет Эдемом. По пути к выходу прихватываю у зазевавшегося торговца пылающее яблоко.

Поезд везёт меня обратно, сквозь день, похожий на цыганку в пёстрых юбках. Стекло с обиженным жужжанием таранит муха, пытается пробиться в яркий день, наружу, в пестроту. Где-то в подкорке просыпается наваждение: когда-то уже было так – поезд и в стекло билась муха… Или когда-то мне снилось то, что будет? На соседней скамье, спиной ко мне, сидит старая чета – сухой мужик с красной морщинистой шеей и дородная крутоплечая баба. Баба ругает мужика за то, что тот слишком быстро снашивает ботинки…