– Помянём, – отвечает. – Гордый был человек. Таких нынче нет.

– Вот-вот, а над ним – плешивый холмик. Обидно.

Выпили, зажевали. Он слегка просветлел морщинами.

– А что, – говорю ему, – богатые есть в твоём хозяйстве могилки. Поскониных семейство, Трубниковы – видел я, и чёрный камень на себя клали, и мрамор всякий.

– Так ведь не до завтра лежать собирались – до архангеловой трубы! Оттого не жадничали, да ещё не всякий гроб выбирали, а дубовый, покрепче.

– А что за люди были? – И опять разливаю.

– Люди прошлые – купечество. По наследству были почётные граждане. Нынче таких не помнят, только с камня считывают.

– За ними, что же, и родни нет? Там все кресты кланяются.

– Бесхозно тлеют.

Выпили вдогонку, и я клинышек дальше тюкаю:

– А что, если крест с какой их могилки сколется или совсем пропадёт, то и тосковать некому?

– Как некому? – удивился. – Я затоскую – мне здесь без крестов скука. Под крестами люди лучшей доли ждут, а под чем другим в землю кладут – чтобы только не пахли.

Вот, думаю, нашёл заботу – ничейное сторожить!

– Не знаю, Еропыч, что и думать с таким раскладом, – говорю ему. – То ли отец за жизнь не скопил на смерть, то ли Мишка труды его под себя сгрёб. А на мой доход доброй памятки не слепишь.

– Случай!

– Вот-вот, а уважать бы надо – геройский был старик.

– Стариком-то он не был, – отвечает. – Наливай, что ли!

Как за третью бутылку взялись, встало дело на мазь. Уломал я его мраморную плиту сколупнуть с бесхозного купечества, да на Семёнову могилку изнанкой вверх присобачить. А Худолеев мне эту изнанку разгладит, процарапает привет и ещё узорочье пустит по рамочке – с ним-то сторгуюсь! Пошли мы с Еропычем к посконинским крестам, подцепили фомками доску чёрного мрамора, а она возьми и расколись, как раз через: Отче, въ руцѣ Твои передаю духъ мой.

– Бери край, что побольше, – говорит Еропыч. – Другую могилку калечить не дам.

– Что ж я с огрызком делать буду?

– А так, – отвечает, – ещё лучше. Вроде того: разбилась жизнь и за сколом – смертельная неизвестность. Большая задумчивость выйдет!

– Драть я хотел твою смертельную неизвестность! Что ж ты, гад, мне пихаешь?!

– Бери эту, – говорит. – Другой не дам!

Лаялся с ним полчаса, весь хмель выдуло. А он упёрся – и ни-ни. Плюнул я ему на калоши и взял сколотый кусок, доволок кое-как до отцова холмика и там в кустах схоронил. А с Федькой Худолеевым после так сговорились: слепит он над Семёном вместо раковины бетонную пирамидку, а на неё уже камень шлёпнем с именем-званием. К концу недели Федька изнанку камню загладил, написал, что следует, и по сколу бордюрчик пустил, так что в самом деле вышла «большая задумчивость». Потом мы плиту на бетон посадили, и стало – лучше не надо. Правда, Федька, как дело сделал, губу раскатал и, кроме пиломатерьялу, заломил за труды сороковник, ну да ему за один молчок причитается – он-то видел с лица: Отче, въ руцѣ Твои… А я с ним ещё на досочках сквитаюсь, не последний случай!

Так и справил заботу за сорок рублей и три пузыря бормотухи. Только Мишка с ревизией не приехал, так что зря я спешку гнал. Через Ромку Серпокрыла, корешка Мишкиного, пошёл вскоре слушок, будто угодил он в больницу – крыша с петель съехала.

11

Михаил ЗОТОВ

– Я женюсь на ведьме из Похьолы. Её зовут Рита Хайми.

Тётка Аня сыро рассмеялась в гороховый суп. Мать поднимает на меня глаза, в их распахе – вопрос. То ли прослушала, то ли ждёт объяснений. А Пётр… Бутерброд с варёным мясом, миг назад наперчённый и сдобренный щепотью соли, застывает перед частоколом ржаво-серых зубов – лицо его наливается яростью.