Николай ВТОРУШИН
Пауза. Тяжёлая, как вдох без выдоха. Она подступает к горлу, и хочется выдохнуть. Хочется выдохнуть.
– Вы сказали, что они вернулись?
Анна ЗОТОВА
– Что? Ну да, вернулись.
Николай ВТОРУШИН
– Значит, война для Семёна тоже закончилась.
Анна ЗОТОВА
– Как бы не так! Он закопал Михаила и сразу поехал в Запрудино – одну деревеньку под Мельной. Там он с винтовкой гонялся огородами за каким-то парнем и, говорят, пристрелил бы, если б тот не изловчился сигануть к лесу. Зачем ему сдался этот парень?!. После, не заглянув домой, Семён умчался обратно в свою дивизию и нарубился с поляками вдосталь.
7
Михаил ЗОТОВ
– Первая смена, завтракать, ёштвоюдвадцать!..
Медсестра смеётся. Пробуждение – как возвращение из обморока. Веки ещё тяжелы, они мешают глазам смотреть на радость молодого тела, на вздутый шарами санитарный халатик, стягивающий весёлую сестричку. Душа не слышит призывных токов девы, распутные помыслы придушены транквилизатором – самым верным холуем нравственности.
Когда в палате тишина, можно расслышать шелест. Это звучит за окном – за решёткой, за мутным стеклом – сырой серый мир. Хорошо, что сейчас осень, хорошо, что стекло грязное, в муаровых дождевых подтёках, хорошо, что мир ветшает, что он уже очень глухой и хворый, как гниющий колодец, – тщедушие природы уравновешивает тоску сердца.
Гитарный аккорд в соседней палате надламывает тишину. Кто-то голосом вторит ему простуженно и едко. Под веки в миллионный раз вплывает грязный аквамарин стен, ржавые разводы на потолке… С потолка слетает бесцветная пыль и порошит глаза. Можно опустить взгляд и попытаться составить мысль: я не самая жалкая тварь в этом зверинце, – но доказательства, ловкие шельмы, проскальзывают мимо.
В поднадзорной палате, кроме меня, – ещё пятеро. Двое спят. Они спят всегда, покидая постель только для заправки организма кормами, аминазином, галоперидолом и для опустошения кишок. Камушкин с недельной щетиной и белой горячкой уже встал и аккуратно, по-солдатски, заправляет койку. В углу, спустив на пол тощие ноги, прозябает тихий шизофреник Авва. У него ввалившийся тёмный рот и пальцы, которые пляшут канкан и никогда не знают покоя. Авва смотрит на соседа – помешанного глухонемого мальчика с остреньким заячьим лицом, – тот свешивает с койки голову и шумно блюёт в белый эмалированный горшок. На горшке номер – 7. Номер ничего не означает.
– Перекурил с вечера, – комментирует Камушкин. – Докуривать хмырю не давать, бычки в параше топите – задолбали по утрам серенады…
Мальчик с заячьим лицом хрипит и сплёвывает в горшок тягучую желчь.
Шелестела занавеска. Ночь. Я проснулся от голоса – дед опять бормотал в своей комнате. Громко – пауза – всхлип – еле слышный шёпот. Повернул голову: на часах – без четверти три… Тапки забились под кровать. Я пошёл босиком, по холодному полу, под стон паркета. Когда включил свет, дед молчал. Он сидел на кровати, сбросив одеяло, и глаза у него были как ртуть.
– С кем ты разговаривал?
– С Мишкой.
– Что?.. Я спал.
– Не ты… – Глаза деда смотрели мимо всего.
Очнулся по прихоти желудка ещё один обитатель поднадзорки. Он лежит неподвижно, вытянувшись и окостенев под байковым одеялом. На лице его – улыбка, вздутая, похожая на липкого, влажного зверька. Он смотрит в потолок и моргает, ему мешает тяжёлая слеза, налившаяся в углу глаза.
В палату входит Серёжа – надоевший гость из соседнего зверинца. В его груди трепещет глупое, доброе сердце, оно придумало для него долг – заботиться о новичках, и новички сносят его заботу, как положенную неотвратимую мэку. Серёжа ставит на стол перед медсестрой поднос с алюминиевыми мисками; в мисках – манная каша, комковатая, как облако. Серёжа садится на край моей койки и обжигает взглядом стены.