Свернули у «Гранд-Отеля». Выбрались на Николаевскую площадь: биржа, полиция, Дворянское собрание. В окне Волжско-Камского банка, ярко освещённом электричеством, маячили служащие: три-четыре человека, отсюда не разглядеть. Воздев руки к потолку, они переглядывались со значением. Мизансцена была высокопарной и нарочитой – такими грешат провинциальные театры.

– Что это они?

Извозчик оглянулся через плечо:

– Не могу знать. Присягу, должно быть, принимают.

– Присягу? Какую?

– Не могу знать.

– Из солдат? – спросил извозчика Алексеев.

Банковские служащие уже перестали его интересовать. С площади сани бодро вылетели на Сумскую улицу, мощеную крупным булыжником, и Волжско-Камский банк скрылся из виду.

– Так точно, вашбродь! – отрапортовал извозчик, помолодев лет на двадцать. Речь его изменилась, из добродушной превратившись в казённую. – Фельдфебель Черкасский, Двенадцатый драгунский полк. Из кантонистов[10] мы…

– Так у тебя же, небось, пенсион?

– Есть пенсион, как не быть. Сорок рублей, грех жаловаться.

– Что же ты извозом промышляешь? Сидел бы дома, пил бы чай.

Сорок рублей, отметил Алексеев. Красильщик на шерстомойне получает тридцать. Бутафор в театре – пятьдесят. Учитель гимназии – восемьдесят пять. Действительно, можно пить чай.

– Скука дома, – честно ответил извозчик, перекрикивая стук копыт. – В могиле, и то краше. Дети выросли, разбежались. В хату носа не кажут. Старуха в голове дырку языком проела. От чая брюхо пучит. А так и с людьми поговоришь, и проветришься, и лишней копейкой разживешься. Паберегис-с-сь!

4

«Левольвертом грозился!»

Дело было на мази.

Со второй попытки – руки тряслись – дядя открыл сейф. Теперь он сидел в углу прямо на полу: хрипел, держался за сердце. Ничего, решил Костя. Удар не хватил, и ладно, оклемается. Кассиры помоложе выгребали из сейфа пачки ассигнаций и банкноты россыпью, сваливали на стойку. Костя покрикивал на них, чтобы торопились, ссыпа̀л гроши в мешок. Кое-что, ясное дело, прилипало к рукам. Гастрит заметил, но смолчал, даже усмехнулся в усы – как почудилось Косте, с одобрением.

Одобрение Филину не понравилось. В голове, как в кулаке, забилась, зажужжала назойливая муха тревоги. И тут же за окнами взорвались пронзительные свистки.

– Шухер! Фараоны!

Костя вздрогнул. Вот тебе и «на мази»!

Чернявый шпендрик, дежуривший у дверей, сорвался первым. Остальные – следом. Филин замешкался: сунул в карман пачку карасей[11]. Он уже собрался рвать когти, когда внизу тяжко грюкнуло: раз, другой.

– Гады! – взвизгнул шпендрик. – Законопатили!

Топот, крики, отчаянная ругань. На первом этаже зазвенело разбитое стекло: похоже, налётчики выбирались через окна. Свистки сделались громче, будто свистели уже в само̀м здании. В ответ захлопали выстрелы.

Кто-то ухватил Филина за рукав. Костя отшатнулся к стойке, вскинул револьвер.

– Сдурел, ё?!

– Тьфу на тебя! Чего надо?

– Ноги делать надо. – Ёкарь сгрёб со стойки банкноты, сколько сумел ухватить, и затолкал в карман. – Надо, ё!

– Так делаем!

Словно очнувшись от кошмара, Костя оторвал взгляд от россыпи купюр. Рванул к дверям, ведущим на лестницу, но Ёкарь поймал его за плечо:

– Не туда! За мной!

Он увлёк Филина в боковой коридор. Горячо шептал на бегу, плюясь Косте в ухо:

– Хай нам на пользу. Пока шухер, мы задами уйдём! Понял, ё?

– Второй этаж? – усомнился Костя.

– А фараонам в лапы лучше?

– Не лучше.

Со второго удара он вышиб ногой дверь случайного кабинета. Внутри было темно, но снаружи пробивался жёлтый свет фонаря. Его хватило, чтобы разглядеть высокое окно и стол, придвинутый к подоконнику. На стол Филин взлетел, оправдывая кличку. Дёрнул верхний шпингалет – раз, другой. Ёкарь возился с нижним. Захрустела бумага, которой на зиму заклеили раму, окно с треском распахнулось. Морозный воздух обдал разгорячённое лицо. Изо рта вырвался клуб пара.