Более того, отметил Гамильтон, законное обоснование идеи обвинителя о клевете явилось из Звездной палаты Англии образца XV века. Не лучший пример. Да и разве не может случиться так, что английские законы многовековой давности перестали годиться для современных американских колоний?
Кейт показалось, что это прозвучало не слишком верноподданнически по отношению к Англии, и она глянула на отца, но тот наклонился к ней и шепнул:
– У семерых присяжных голландские фамилии.
Но старика вдруг почему-то понесло в сторону. Он заявил, что это дело напоминает положение американских фермеров, которые живут по английским законам, разработанным для совершенно иной системы землепользования. Он принялся разглагольствовать о лошадях и рогатом скоте и уже разогнался до огораживания, когда прокурор встал и указал, что все это не имеет никакого отношения к рассматриваемому делу. И Кейт могла бы заключить, что старец из Филадельфии действительно утратил нить, не заметь она мрачных взглядов, которые бросили на прокурора трое присяжных фермерской наружности.
Но прокурор не сдался. Прозвучало обвинение в клевете, напомнил он, и защита признала его справедливость. Но старый Эндрю Гамильтон уже тряс головой.
– Нас обвиняют в публикации «конкретной лживой, злонамеренной, подрывной и скандальной клеветы», – указал он. Пусть теперь прокурор докажет лживость высказываний Зенгера о негодном губернаторе. Сам-то он будет только рад доказать правдивость каждого слова.
Лица присяжных просветлели. Они ждали этого. Но Кейт увидела, что отец покачал головой.
– Не выгорит, – буркнул он.
И действительно, те несколько минут, что старый адвокат сражался как лев, прокурор и судья перебивали его снова и снова, опровергая приводимые доводы. Закон есть закон. Правда ничего не меняла. Защита не состоялась. Прокурор казался довольным, жюри – нет. Старый Эндрю Гамильтон стоял у своего стула. Его лицо было напряжено. Он вроде как страдал и был готов сесть.
Значит, всему конец. Бедняга Зенгер был обречен к осуждению по чудовищному закону. Кейт посмотрела на печатника, который был по-прежнему крайне бледен и прямо сидел в своей клетушке. Она испытала не только сочувствие к нему, но и стыд за систему, готовую его осудить. А потому донельзя удивилась, когда заметила, что ее отец вдруг восхищенно взглянул на Гамильтона.
– Боже, – пробормотал он под нос. – Хитрая старая лиса!
И не успел он объяснить ей, в чем дело, как филадельфийский адвокат повернулся.
Перемена была замечательная. Его лик прояснился. Он выпрямился во весь рост. Казалось, он вдруг преобразился, словно волшебник. Глаза зажглись новым огнем. И когда он заговорил, в его голосе зазвенела новая вескость. И на сей раз никто не посмел его перебить.
Потому что эта заключительная речь была настолько же мастерской, насколько простой. В этом суде, напомнил он, решение принимает жюри. Юристы могут спорить, судья может подсказывать выводы, но власть принадлежит присяжным. И долг. Этот уродливый закон о клевете настолько же размыт, насколько и плох. Любые слова можно извратить и преподнести как клевету. Даже жалобу на лиходейство, которая является естественным правом каждого человека.
Таким образом, губернатор, который не желает подвергнуться критике, может использовать закон как оружие и поставить себя выше его. Это легально санкционированное злоупотребление властью. И кто же стоит между этим тиранством и вольностями свободных людей? Они, присяжные. И больше никто.
– Для благородного ума потеря свободы хуже смерти, – провозгласил Гамильтон.