Вижу именно тут семь пропущенных.
Время, что, оказывается, уже четыре часа дня показывает.
И…
И даже от мамы пропущенные не так страшно выглядят, как от Кирилла Александровича. И я ныряю между клетками, ухожу в самый конец к тиграм, пока слушаю гудки. Рассматриваю бенгальского белого, Раджахана, что обстоятельно зевает, и мне хочется положить голову ему в пасть.
Подождать пока он щёлкнет зубами.
Что?!
Это будет куда безболезненней, чем разговор с Лавровым, который таки отвечает, когда я уже собираюсь трусливо отключиться.
Отделаться временно малой кровью и сообщением.
– Да? – он спрашивает подозрительно спокойно.
Негромко.
Но отчётливо, будто за моей спиной стоит.
Тянет оглянуться, но я забираюсь, как суслики, на выступ клетки, прижимаюсь лбом к прутьям, и, глядя с завистью на сонного и беззаботного Раджахана, я говорю тоскливо:
– Здравствуйте, это Даша.
Кирилл Александрович не отвечает, молчит.
Даёт, видимо, проникнуться уровнем глупости. Ну да, я так-то у него в контактах забита как Штерн, сама видела, и представляться было лишним.
С его точки зрения.
С моей точки – для отсрочки смертной казни все средства хороши. Я могу ещё про погоду спросить иль рассказать.
В тени сегодня, например, двадцать семь.
– Вы нас очень потеряли, да? – вопрос звучит храбро.
Отважно.
Жалко.
И голос у меня дрожит, а сердце шумно ухает.
– Даже не знаю, Ште-е-ерн, – задумчиво и медленно выговаривает Кирилл Александрович. – Вы в зоопарк уехали в девять утра. Сейчас сколько, Дарья Владимировна?
– Четыре.
Я отвечаю на выдохе, а в ответ снова тишина.
А он молчит, потому что матом крыть воспитание не позволяет, а культурных слов для меня нет, или потому что нож, дабы прирезать, удобней выбирать в тишине?
Их ведь много, ножей.
Ампутационный – большой, средний и малый, – мозговой Вирхова, резекционный Бергмана, резекционный Лисфранка, нож Эсмарха…
Тьфу, чёрт.
Здравствуй, топка[1].
Лучше бы ты так на паре вспоминалась, как сейчас.
– Кирилл Александрович…
– Что, Дарья Владимировна? – он тяжело и устало вздыхает.
– А мы медведей смотрели, – я говорю торопливо, произношу с полным осознанием, что заискиваюсь, но жить-то хочется, – белых. И крокодилов, и бегемота, а ещё обезьян и...
– А песца видели? – Лавров интересуется заботливо.
Участливо.
И я в свою очередь интересуюсь осторожно:
– Это намёк, да?
– Ну что ты, Дарья Владимировна, какие намёки в наших с тобой отношениях? – ласково вопрошает он…
…и вопрос его звучит как-то странно близко.
Так близко, что я оборачиваюсь.
Утыкаюсь взглядом в солнцезащитные очки на тёмной макушке, перевожу взгляд ниже, чтоб лоб и брови – чёрные, нахмуренные – рассмотреть.
Глаза.
Опять почти чёрные.
– З-здрасьте… – я улыбаюсь.
И неловко оступаюсь.
***
– Штерн, объясни, почему от тебя вечно одни проблемы? – Кирилл Александрович злится и морщится.
Я же молчу и ледяную бутылку воды, обмотанную платком, ему протягиваю.
Мы сидим на краю фонтана.
– Извините.
Падая, я заехала Лаврову рукой по глазу.
В руке был телефон.
– У меня завтра врачебная комиссия, – он бубнит страдальчески, прикладывает бутылку и к глазу, и ко лбу.
– Хотите тоналку одолжу? – я предлагаю оптимистично, выдвигаю варианты. – Или ещё можно…
«Ещё» предложить я не успеваю: на меня выразительно смотрят, и я тактично замолкаю.
Во избежание.
Купания в фонтане, например.
– Вы хотя бы ели сегодня? – отнимая бутылку и вздыхая, кажется, смиряясь с неизбежным, тоскливо интересуется Кирилл Александрович.
– Угу, – я активно киваю китайским болванчиком.
В тишине – какой-то нашей с ним, поскольку внешний мир шумит всё также – мне сидеть надоело, а потому отчёт за день я выдаю бодро.