на коленях и, не поверив своим глазам, тотчас накрыл тряпицей.

Револьвер. Настоящий. Лев приподнял ткань: маленький, цокающий барабаном, пятизарядный. То, что облицовка рукоятки была сколота с края, только придавало оружию убедительности, лишало сходства с игрушкой. Ай да Арина! Лев полез целоваться.

– Спрячьте и никому не показывайте, – сказала Арина. – Семейные, можно сказать, реликвии разбазариваю. Из него папенька мой, Болеслав Вышневецкий, стреляться пробовал. И не просто, а опершись на белый кабинетный рояль. Вот как в старину дела-то делались, учитесь.

– И что, удачно?

– Как же! Живет припеваючи – дай ему Бог здоровья – по сей день. Женился в третий раз. А вот бедную маму мою уходил своими художествами до ее нынешнего плачевного состояния. Сволочи вы, мужики.

– Не обобщайте: “живущий несравним”.

– Это мы увидим, сравним или несравним. – И Арина посмотрела на Леву внимательно, как впервые. – Задарю я вас, Криворотов, сегодня. Вот вам и второй знак внимания, впрочем, с возвратом, только для ознакомления. – И она протянула Льву картонную папку с тесемками. – Это стихи Чиграшова, под окнами которого мы сейчас с вами рассиживаем. Берегите как зеницу ока: сие перл моего архива и “томов премногих тяжелей”. Потерпите до дома, закройте – Чиграшов требует уединения.

Но Криворотов не больно-то и рвался углубляться в чтение подслеповатой копии, потому что его до неприличия волновал и веселил револьвер, холодящий бедро сквозь натянутый карман. Лев силился согнать с лица глупое мальчиковое сияние. Подмывало рассматривать и трогать оружие (“ствол”!) снова и снова, но было боязно: бульвар на глазах заполнялся людьми – близился час пик.

– А что у нас “на третье”, речь шла о трех дарах? – спросил Криворотов только для того, чтобы за болтовней скрыть свой постыдно-ребяческий восторг.

– “На третье”? – протянула Арина с потерянной улыбкой. – Ну держитесь. Я тут собралась вам, Криворотов, сына родить. Да вы не пугайтесь, аж побледнел весь. Пошутила. Пошутила, что вам. Себе, себе исключительно. Подъем, горе мое, к Отто опоздаем.

Подошел трамвай. Вот тебе и фрак, вот тебе и Стокгольм. Уже светила Криворотову совсем другая церемония. Бодрясь для сохранения лица и избегая встречаться с Ариной взглядом, Лев апатично вглядывался в разом обмелевшую даль своего внезапно подступившего грядущего. Тусклый ЗАГС с пузырящимся линолеумом. Свидетель со стороны невесты – карлик в черном костюме, со стороны жениха – подчеркнуто спокойный Никита с чертиками в глазах или паясничающий Додик. Маленькая Левина мама с большим букетом громко всхлипывает, сжимая в кулачке насквозь мокрый носовой платок. Вкатывают будущую тещу в инвалидной коляске. Она утробно воркует от стариковского слабоумия и, кривясь, тревожится, что не попадет в кадр, потому что плешивый балагур фотограф уже примеривается перед нырком под траурную материю, ниспадающую с ритуальной треноги.

– Жених, не спать – замерзнешь, – голосит он развязно и щелкает пальцами, привлекая внимание понурого Левы, – держим хвост пистолетом! Смотрим все сюда, улыбочка шире, что за похоронные настроения?

Арина Криворотова, в девичестве Вышневецкая, с огромным животом, сияющая от хищного торжества, прилежно внемлет проповеди депутата в кумачовой перевязи. Молодые меняются кольцами, молодые целуются, родные и близкие покойного спешат поздравить молодых. Криворотов-старший стоит поодаль, играя желваками: ему стыдно быть неудачником и отцом неудачника. Вдруг, пугая внезапностью, истошный Мендельсон начинает биться в эпилептическом припадке. Фото, Мендельсон, Отто Адамсон. Фотто Адамсон, ото Мендельсон – так тоже неплохо.