– А вы почему, Василий, паузу в творчестве сделали?
– Да дерьмо я пишу. Раньше ничего, был потенциал. Печатался даже. А потом посмотрел на себя со стороны… Сорокин вот, кстати, сказал, что по моим стихам сразу видно – мне бухгалтерией и налогами заниматься надо. Интонация такая у меня.
– А за руку он вас, Василий, не держал? А гемоглобин у вас как?
Оказалось, что и его Сорокин держал крепко за руку и жал указательный палец, после чего Василия несколько дней рвало, а потом началась бессонница. Домашний врач посоветовал пить ромашковый чай и найти хорошего психотерапевта – наверняка такое самочувствие обусловлено тоской по родине. Психотерапевт прописал Василию таблеточки и физическую активность на свежем воздухе, и нечего писать стихи. Саша хотела высказать предположение, что тоска по родине ни при чем, а все дело в Сорокине. Что Сорокин колдун и с помощью рукопожатия забирает у литераторов талант, а ненаписанные тексты переливает в себя. Не зря же у него во всех книгах стиль такой разный. Саша высказать ничего не успела, так как трамвай остановился на Александерплац, но не на привычном месте, а напротив деревянного столба с вращающимися ангелами, на который, покачиваясь, мочился высокий парень с цветными дредами. Двери открылись, и парень, одной рукой застегивая ширинку, а другой приветствуя вагоновожатого, вошел в трамвай и сразу объявил:
– Билеты, пожалуйста! Готовьте ваши билеты!
Саша метнулась к выходу, но выбежать не успела. Двери закрылись, а контролер повторил ей в лицо:
– Билеты, пожалуйста! Готовьте билеты!
Он не был похож на контролера и выглядел, скорее, как растаман-дауншифтер из Гоа, который на недельку приехал на родину по делам. В России Саша хвасталась своей проницательностью, сверхспособностью считывать характеры людей, но в Берлине оказалось, что границы существуют не только в головах и картах, но и в таланте видеть личности. Ее дар на немцев не распространялся.
– С праздником, уважаемый! Давайте выпьем! Ваше здоровье! – поднимая бутылку в сторону вошедшего, кричал Василий.
– Ваши билеты, пожалуйста! Где ваши билеты? – монотонно повторял контролер, – если у вас нет билетов, то я выпишу вам штраф.
– Да иди ты в жопу, какой еще, на хрен, штраф? Сегодня праздник! Давай выпьем! – зазывал Василий, который перестал прикрывать шляпкой лысину, снял шарф и пошел с пакетиком «Лидл» прямо на контролера. Сейчас он не был похож на поэта с Хафеля, а выглядел точно как Колян, Сашин сосед по даче на Рузе, который в алкогольном угаре выходил с топором по лесу погулять и кричал, то ли себе, то ли лесу: «Убью, проклятый!»
Это был первый раз, когда Саша попалась контролеру без билета, и первый раз, когда Василий бил человека в лицо. Он и представить не мог, что способен на такое. Хорошо, что бутылка упала и покатилась по трамваю в противоположную сторону, что не пришлось ее поднимать над головою контролера, убивать его за грязные дреды и за отказ не выписывать в честь праздника штраф. Василий не видел лица противника: его словно окатило липкой волной с тошнотворным запахом заблеванных станций метро. Стало дурно, а перед глазами, как битые новогодние игрушки, замелькали осколками те неприятные фрагменты, которые Василий гнал обычно из головы в сон. Рыжая мертвая жена смотрит из гроба, ожидая, когда он сдержит обещание и перевезет их с сыном из Воронежа, наконец, в берлинский дом. Только обещал он это до две тысячи двенадцатого года, а теперь-то как? Жена умерла от рака, сын переехал куда-то сам, а он, Василий, бегает в костюме «Пума» на берлинских марафонах и читает об этом стихи. Он бил не в лицо другого человека, он бил в одиночество, бессмысленность, пустоту, неудачливость своей сорокапятилетней жизни. Что-то хрустит, падает – семидесятипятилетняя мама, которую он навещает раз в год, зовет яркими бусами на новогодний «Наполеон», но Василий не может дойти, – он тонет в гигантском русском поле, которое никогда не перейти, и ничего не понять.