«Радетельница ты наша, – вертелось на языке у Элеоноры, – страдаешь, что профессора-недобитки слишком вольно себя ведут? Ишь какие, вырывают людей из лап смерти и хотят, чтобы их за это уважали! Вот уж наглость так наглость! Конечно, партийная организация должна крепко дать им по носу, чтобы не смели слишком много о себе понимать! Пусть работают на износ, но знают, что ничем не лучше дяди Васи-электрика, который вообще, кажется, не просыхает, из-за чего у нас в операционной только за последний месяц трижды пропадал свет. А уж товарищу Сталину они даже пятки лизать недостойны».

– Я стараюсь быть вежливой и внимательной к своим сотрудникам, – произнесла она вслух.

– Вы, допустим, да! – Товарищ Павлова остановилась возле зашторенного окна, перевела дух, а Элеонора привычно удивилась, насколько бесполый вид у этой еще, в сущности, молодой женщины. Серый костюм мужского покроя скрадывал тоненькую фигурку, прелесть стройных лодыжек убивалась нитяными чулками и грубыми туфлями, богатые рыжеватые волосы были небрежно пострижены и по-старушечьи убраны с помощью обруча-гребенки. Лицо определенно красивое, но строгое выражение делало его каким-то неживым, плакатным. Лишь улыбка заставляла вспомнить, что перед тобой живая женщина, но улыбалась парторг довольно редко.

– Но если мои сотрудники допускают ошибки и оплошности, я должна им на это указать. Это входит в мои служебные обязанности.

– Указать, а не ткнуть носом. А то взяли моду… Расслабились, знаете ли, распустили перья! Если врач из крестьян, Гомера не знает, так он уж второй сорт. Будто без Гомера ни роды принять, ни аппендицит вырезать! Гнушаются, а того не понимают, что он не сам по себе такой дурак стоеросовый, а потому что ваши предки веками угнетали его предков. Если бы у нас хотя бы лет сто всеобщее образование было поставлено, как сейчас, так еще надо посмотреть, кто бы лекции читал, а кто улицы подметал.

Услышав «ваши предки», Элеонора вздрогнула. Что это, риторика, или парторг все о ней знает, потому что положено знать? И намекает, дает понять, что в любой момент пустит свое знание в ход… Господи, какая гадость! Как противно следить за каждым своим словом, чтобы ненароком не сказать лишнего, и самой видеть в чужих речах намеки, которых там, скорее всего, и нет! Почему нельзя говорить свободно и искренне, почему количество того, что необходимо утаивать, растет как снежный ком? Ты не можешь без опаски сказать, кто твои родители, с кем ты дружишь, кого любишь, что читаешь, что чувствуешь, что думаешь…

– А недавно был совсем вопиющий случай, – парторг повысила голос, и Элеонора вновь насторожилась, – один профессор не захотел работать с молодым врачом, потому что он, видите ли, еврей!

– Да быть не может!

– А вот представьте себе! На семнадцатом году советской власти такие дикие представления!

– И что, открыто отказался?

– Нет, конечно! Но не мне вам объяснять, как это бывает.

Естественно, Элеонора, почти двадцать лет простояв у операционного стола со светилами хирургии, знала, как это бывает. Все люди, все человеки, даже профессора. Бывает так, что ученик категорически не нравится, даже если он сам по себе и неплох, и для такого случая есть способы затравить неугодного. Можно просто игнорировать, не пускать в операционную, не давать на курацию больных, а можно и пожестче – высмеивать, одергивать, критиковать каждый ответ, каждое движение. Если быть до конца честной с самой собой, то возмущение парторга родилось не совсем на пустом месте. Приходилось Элеоноре работать со старыми профессорами, которые не то чтобы третировали молодых врачей рабоче-крестьянского происхождения, но относились к ним свысока. Формально они были вежливы, но то была вежливость барина к конюху, и в теории конюх этого презрения не должен был понимать, а вот более утонченные коллеги – должны и понимали. Особенно становилось заметно, когда появлялся молодой доктор хорошего происхождения, лучше всего отпрыск какой-нибудь знаменитой фамилии, и показное, презрительное дружелюбие сменялось настоящим. Да, пожалуй, следовало признать, что человеческое отношение было разным, но профессиональные обязанности профессора выполняли честно. Разве что в узком кругу жаловались, как им противно обучать всякую чернь. Только очень трудно было поверить, что кто-то позволил себе высказаться против евреев, ибо в среде образованных людей антисемитизм считался позорным явлением задолго до семнадцатого года. Наверняка кто-то напраслину навел, потому что не смог найти никаких других прегрешений у объекта своей неприязни.