Неделю она не ходила в мастерскую, перемыла в доме все окна, переделала массу мелких дел, которые откладывала месяцами. Читала с Пашкой, варила обеды, разбирала шкафы и выкидывала старые вещи. А зазеркального мальчика если и вспоминала, то старалась думать: «пусть у него все будет хорошо» и переключаться на какую-то возню по хозяйству.

Постепенно все наладилось. Татьяна с головой ушла в работу, и выставка прошла просто отлично, ее прорезная чаша даже получила приз, а сама Татьяна – приглашение участвовать в большой сборной солянке керамистов с экспозицией сначала в Европе, а потом и в Штатах. Она работала жадно и увлеченно, и со временем почти забыла о полутемной комнате и ее обитателях.

Из Штатов она вернулась довольная, похудевшая, с кучей впечатлений и планов. Еще через год ее приняли в Союз, а еще через год – удалось выбить мастерскую, она увлеклась скульптурой, критики находили в ее работах «изящество и монументализм», словом, Таня была на очевидном подъеме.

Стас за эти два года получил повышение на работе, и привезенные с выставки деньги они отложили на покупку машины. Однажды утром, уходя, он предупредил, что вернется поздно, и действительно вернулся только к десяти вечера.

Татьяна накормила его ужином и только после этого осторожно спросила:

– Может, все-таки расскажешь, где был?

– У нарколога, – очень буднично ответил Стас. – Думаю вот, не подшиться ли мне. Что скажешь?

На следующий день Татьяна пришла в школьный подвал, запасшись молотком, отверткой и малярным скотчем. Аккуратно сняла дверцу шкафчика с петель, положила на верстак, заклеила зеркало скотчем и била молотком до тех пор, пока поверхность не превратилась в одно сплошное месиво трещин. А потом взяла шпатель и соскребла выклеенные осколки, все до единого.


Два самых ранних и ярких воспоминаний моего детства. Я сижу в коридоре на маленькой скамеечке, трясясь от ужаса, а на кухне орет пьяный отец – обещая убить маму, как только она вернется. Я стою на лестнице на площадке между двух пролетов, в торцах площадки – по огромному зеркалу в тяжелой раме, я смотрю в одно из них и вижу бесконечный коридор из множества зеркал, и в каждом – маленький мальчик, заключенный в эту бесконечность.

Фокус с зеркалом я потом проделывал множество раз. В нашей гостиной, на раздвижном столе-книжке, который был куплен ради гостей и раскладывался от силы раза три, стояло зеркало из черного шкафа, еще со старой квартиры. Я брал маленькое зеркальце из ванной комнаты – так, чтобы не видела мама, она очень не любила, когда я брал ее вещи, – и подносил к большому. Коридор из зеркал завораживал меня, я мог смотреть в него часами.

Странное дело: иногда, когда мне удавалось поймать в этот коридор свое отражение, в голове возникал один и тот же образ. Гончарный круг и ком глины, который мнут и гладят руки гончара, и выводят из влажной массы форму, лепят стенки и тонкий край, и вот уже на круге – чаша или кувшин, нечто совершенное, идеальное, творение мастера. И почему-то – запах корицы и кофе.

И каждый раз, когда мне казалось, что жизнь моя невыносима, когда отец напивался или мама начинала говорить, что из меня ничего никогда не выйдет, я представлял, что это мой ангел-хранитель лепит мою судьбу из влажного, бесформенного кома. И как-то успокаивался, рос, учился, когда на тройки, а когда и на «отлично», в шестом классе уговорил маму отдать меня в художественную школу, поступил в Мухинское, сначала на керамику, а потом перевелся на реставраторское. И с первого же курса выбил себе общежитие, объяснив, что из пригорода каждый день ездить очень далеко.