Он готов был пойти на уступки. Мэй обладала настырным нравом – такие люди, если решат молчать, то до конца. Но она не должна молчать, а он – бездействовать. Она должна рассказать ему, что она делала в том злосчастном детском доме. Для чего уговорила детей ей позировать. И главное: что случилось с ними потом, когда она забрала их портреты и ушла?
Да, Мэй конечно же скажет: «Делала наброски». Но она должна объяснить ему, почему из пятнадцати детей в живых осталось только семеро. Да и те продолжали умирать от какой-то загадочной болезни.
«Будь осторожен, – напутствовал его перед допросом судья священного трибунала Бернар. – Мы не знаем, как она их убивает. Сможешь ее разговорить – разговори. Если нет, у меня есть другие средства».
Мэй – художница-самоучка – печально улыбнулась.
– Нет, – ответила она. – Пожалуй, не стоит.
Николас удивленно приподнял брови. Странное желание – остаться в цепях. Он видел, как они ей мешают. Что это? Нежелание идти на уступки?
– Почему?
– Я не люблю врать. – Ее красивые губы растянулись в тонкую коралловую ниточку. – Знаете… Либо вы свободны, либо в цепях. Но если под замком и без цепей, то в этом какая-то горькая ложь. Свобода наполовину? Нет, господин следователь. Я не люблю лжи.
– Хотите сказать, вы никому еще не лгали?
Он думал, она разозлится. Или психанет. С женщинами в тюрьме это часто бывает. Правда, с обычными. Но Мэй не совсем обычная. Мэй – женщина, рядом с которой у любого инквизитора начинает стынуть в жилах кровь.
– Вы подозреваете меня. – Против его ожиданий она говорила спокойно. – Вы что-то чувствуете. Вам холодно? А вам не приходило в голову, что так вы просто ощущаете мой талант?
Он не стал спорить с ней. С женщинами спорить – себя не уважать. Николас кивнул, улыбнулся как мог доброжелательно:
– Вполне возможно. Скажите, Мэй. А разве окно не великовато?
И он кивнул на ее картину, поплотнее кутаясь в шерстяную мантию. В камере пахло железом. А ещё – сыростью и плесневелым камнем.
– Оно и не должно быть маленьким, – сказала Мэй. – В этом весь и смысл.
Окно на картине и правда выглядело чересчур большим. Она взяла мастихин, аккуратно придерживая цепь, набрала краску. Принялась за нижнюю кромку облаков, горизонтальными мазками прорисовывая у них тени. Мастихин так и летал у нее в руках, цепи звякали тюремным аккомпанементом.
Облака приобретали воздушность и свободу прямо на глазах.
– Я понимаю, – добавила она, – большое окно в камере – это нонсенс. Но и картина – лишь отражение действительности. Проекция моих чувств и желаний. Сами понимаете, мне не очень хочется здесь оставаться.
– Чем больше желание сбежать, тем больше окно?
Она рассмеялась. Вытерла мастихин и набрала теперь уже серой краски.
– Ну что вы, господин следователь! Отсюда разве можно сбежать?
Николас приподнял бровь.
– Каждый заключенный надеется на это.
Мэй улыбнулась. Это была вымученная улыбка. В ней угадывались тяжесть цепей, неприступность запертой двери, суровость каменных стен.
– Вы сами отпустите меня. Вы скоро докажете мою невиновность.
– Вы поможете мне в этом? – спросил Николас с воодушевлением, которого не испытывал.
– Я уже помогаю, – кивнула она. – Я предельно честна с вами. Видите ли, я художник. А задача художника – быть правдивым во всем.
«Значит, ты так любишь правду?» – думал Николас, когда через два дня Мэй внезапно исчезла из наглухо запертой камеры. Непостижимым образом она проломила толстую – в полметра – каменную стену.
– Вот кто так охраняет?! – разорялся судья Бернар. Его лицо, вечно усталое и опухшее, теперь покраснело от гнева. – Быстро ноги в руки и поймал! Сидите тут со своим гребаным милосердием! Палец о палец не ударите!