Типичная для моего дедушки манера высказываться, как я теперь понимаю. «Слегка повело» в действительности было эпилептическим припадком, и бабушке в больнице (спустя четыре недели) сделали томографию мозга. Теперь они дожидались результатов и оба слегка нервничали. Наиболее вероятным объяснением припадка была опухоль мозга, и они знали, что от злокачественной глиомы умирают в течение нескольких месяцев.
Конечно, тогда я ничего не понимала. Не знала, что тень смерти во всей ее ужасной бесповоротности нависла над ними столь внезапно, без предупреждения. Но по крайней мере кое-что я подметила: ни одни из знакомых мне взрослых не были так близки друг с другом, как бабушка с дедушкой, и эта близость проявлялась не только в постоянной потребности быть рядом, видеть друг друга каждую секунду, но и в непрерывных – за неимением более удачного словосочетания – придирках, исполненных любви. Едва ли не каждое слово, обращенное к другому, затрагивало какой-нибудь нерв, провоцируя ответный всплеск раздражения, но это лишь свидетельствовало о почти невыносимой тревоге, в которой они жили, о любовном чувстве, вспыхнувшем с новой силой по причине угрожающих обстоятельств.
Верно, тогда я ничего не понимала, но внешние признаки переживаний, что одолевали стариков, от меня не укрылись. И в первые дни нашего пребывания в Беверли я всерьез обижалась на Элисон за ее совершенно бесчувственное, как мне казалось, отношение к тому, что происходит вокруг. Увидев, как бабушка с дедушкой сидят в саду ранним вечером, прихлебывая чай из кружек, а их руки, свисающие между стульев, сцеплены в легком пожатии, Элисон фыркнула:
– Нет, ты только глянь на этих двоих. Надеюсь, мы такими никогда не станем. – И она не упустила случая заметить, какие же они старые развалины.
У нас было мало общего, я это быстро поняла. Дружили наши матери, но не мы с Элисон. В школе мы редко сталкивались, и повода задеть друг друга не возникало, но когда мы оказались в одном доме и даже в одной спальне, наши отношения начали портиться с каждым часом. Кроме того, она досаждала мне привычкой выспрашивать, чем я в данный момент увлечена, чтобы затем присвоить это себе, но в каком-то ощипанном виде. Типичный пример тому – смерть Дэвида Келли.
– Что ты делаешь? – спросила Элисон субботним утром, застав меня в гостиной после завтрака, когда я пыталась разобраться в статье из дедушкиной «Дейли телеграф».
– Читаю газету, – ответила я, хотя это было и так очевидно.
– С каких это пор тебя интересуют новости?
– Ты в курсе, что уже несколько месяцев идет война?
– А то, – дернула она плечом. – Но войны всегда идут. Моя мама говорит, что воевать глупо, а люди – дураки.
– Только на этот раз у нас не было выбора, потому что Ирак обзавелся ядерным оружием, нацеленным на нас, и им хватит сорока пяти минут, чтобы нас разбомбить.
– Да ладно тебе. Кто это сказал?
– Тони Блэр.
В глазах Элисон мелькнуло нечто, отдаленно похожее на любопытство. Она ткнула пальцем в газетную передовицу:
– А это кто тогда?
Я рассказала ей о Дэвиде Келли – все, что знала и сумела сформулировать, – добавив кое-что об обстоятельствах его смерти. Посередине моего довольно косноязычного повествования интерес Элисон опять угас, но она догадалась, что случай с доктором Келли меня беспокоит, и захотела разделить мое волнение и таким способом либо завоевать мое расположение, либо присвоить эту историю, объявить ее своей. Ухватилась она за одну-единственную деталь: тело доктора Келли обнаружили прислоненным к дереву на безлюдном участке лесистого холма.