Бобби пожал плечами. Он не знал, и его это не волновало.

Мы поднялись на холм Кэрригэна, Бобби уселся на седло лошадки-качалки и схватился за рычаг.

– Толкни меня посильнее, – попросил он. Его глаза сверкали безумным светом, который я так хорошо знал: Господи, иногда они так сверкали еще в колыбели. Но Богом клянусь, я бы не стал толкать его так сильно, если бы думал, что эта штуковина сработает.

Но я этого не знал, вот и толкнул тележку изо всей силы. Он покатил вниз, вопя, как ковбой, закончивший трудовой день и направляющийся в город за несколькими кружечками пива. Одной старушке пришлось отпрыгнуть в сторону; Бобби едва не сшиб старика с ходунками. Когда половина склона осталась позади, он потянул рычаг, и я смотрел, широко раскрыв глаза, потрясенный, в страхе и изумлении, как его сделанная из кусков фанеры конструкция отделилась от тележки. Поначалу она зависла в нескольких дюймах над ней, словно собираясь вернуться на прежнее место. Но тут налетел порыв ветра, и самолет Бобби начал подниматься, словно кто-то тянул его невидимым канатом. А тележка «Американский летун» скатилась с бетонной дорожки в кусты. Бобби же поднялся сначала на десять футов, потом – на двадцать, наконец – на пятьдесят. Он скользил над парком Гранта на своем самолете с направленными вперед крыльями и ликующе вопил.

Я побежал за ним, умоляя его спуститься, в голове мелькали отвратительно четкие видения: он вываливается из идиотского седла лошадки-качалки, разбивается, упав на дерево или на одну из многочисленных парковых статуй. И я не просто представлял себе похороны моего брата: я на них присутствовал.

– БОББИ! – орал я. – СПУСКАЙСЯ!

– Й-А-А-А-А-А-А! – Голос Бобби едва долетал до меня, и его переполнял восторг. Изумленные шахматисты, любители покидать фрисби и побегать трусцой, сидевшие на скамейках читатели, влюбленные – все как один бросили свои занятия и наблюдали.

– БОББИ, НА ЭТОЙ ГРЕБАНОЙ ШТУКОВИНЕ НЕТ РЕМНЯ БЕЗОПАСНОСТИ! – Насколько помню, я впервые произнес вслух это слово.

– Все-е-е-е бу-у-у-у-дет хорошо-о-о-о-о! – Он кричал во всю мощь легких, и я ужаснулся тому, что едва слышал его. Я бежал вниз по склону холма Кэрригэна, продолжая орать, но у меня не осталось ни малейших воспоминаний о том, какие слова срывались с моих губ. Зато на следующий день я мог говорить только шепотом. Помню, как пробегал мимо молодого человека в аккуратном костюме-тройке, стоявшего рядом со статуей Элеоноры Рузвельт у подножия холма. Он посмотрел на меня и непринужденно заметил: «Вот что я скажу вам, друг мой: от этой кислоты жуткие флэшбэки».

Я помню, как странная, бесформенная тень скользила по зеленым лужайкам парка, кренилась и ломалась, падая на скамьи, урны, вскинутые лица зевак. Помню, как преследовал ее. Помню исказившееся лицо нашей матери и покатившиеся по ее щекам слезы, когда я рассказывал ей, как самолет Бобби, который и взлететь-то не должен был, перевернулся высоко в небе от внезапного порыва ветра и Бобби завершил свою короткую, но яркую жизнь размазанным по асфальту Ди-стрит.

Возможно, человечеству бы повезло, если бы все так и произошло, однако получилось иначе.

Вместо этого Бобби повернул назад, к холму Кэрригэна, одной рукой держась за хвост своего самолета, чтобы не свалиться с этого чертова седла, и начал снижаться, взяв курс на пруд в центре парка Гранта. Заскользил в пяти футах над ним, потом в четырех… а потом его кроссовки уже рассекали воду, поднимая двойные буруны, пугая самодовольных (и перекормленных) уток. Они торопливо, с негодующим кряканьем освобождали дорогу Бобби, а тот заливисто смеялся. Он приземлился на берегу, меж двух скамей, от удара о которые у его планера отвалились крылья. Бобби вылетел из седла, ударился головой и разревелся.