Вот они где нужны, четыре глаза-то! И все Сашкина шалая голова на голодное брюхо придумала! Спиной к спине, и тридцатку не свистнут, и все вокруг видно, а сигнал дать – лишь локотком двинуть.
Сашка услыхал – прогудел паровоз. Сипленько, тягуче, словно позвал к себе: «У-у-й-е-д-у-у!»
Он-то и есть сигнал к действию. Как труба архангела, зовущая наших героев начать свое правое дело.
Теперь вперед! Только вперед! К батону – чуду-юду, к ржаным округлым ломтям, к меду в кусках, возле которого роятся нахальные осы… Но прежде к золотому родимому хлебушку! Скорей, Колька! Скорей!
Двинул Сашка брата острым локтем под ребро. «Шуруй», – прошептал.
А Колька чуть выше, поприметнее бумажки с тридцаткой высунул и прямиком к прилавку. Знает: минута или две у них в запасе, не более. Придвинулся к прилавку вплотную, покрутился так, чтобы денежки его стали заметны, спросил:
– А тут чево? – Именно тем проходным тоном, когда ясно, что ничего тут стоящего для него нет. Так, ерундовина всякая.
Молодая деваха, голубые стеклянные глаза навыкате, как пуговицы, в небо уставились. В ширину больше, чем в высоту, выросла. Сашка бы сейчас нашелся что сказать: «Ширше прилавка свово». Ишь расперло, на каких таких харчах, как не на рыночных, ее откормили до такого свинства?
Рядом мужичишка, чахлый в сравнении с ней, задавила небось, мяса в ней пудов сто будет.
Все это пронеслось в Колькиной голове, как легкий сквознячок, в то время как он нехотя, с недовольной миной хлеб оглядывал.
– Носят тут всякое… – процедил и посмотрел вдаль, сейчас дальше пойдет. – Тут ничего стóящего не видать.
Девка семечки лузгает, равнодушно отплевывает в сторону. Работает, строчит, как пулемет все равно. Но и ее задело.
– Всякое? – спросила, даже лузга повисла на нижней губе. – Это тебе всякое? – сунула под нос Кольке батон.
Колька вроде уж уходить хотел, но задержался, взял батон в руку, и от пружинистой корочки, от дурманящего запаха вдруг подступила к горлу тошнота.
– Из отрубей, что ли? – спросил и поморщился. Не любит, сразу видно, когда суют ему всякую всячину из отрубей.
– Сам из отрубей! – вспыхнула деваха. – Батон пшанишный! Глядеть надо лучше!
А Колька и правда глаза закрыл, вот-вот его вывернет наизнанку. Как начнет он блевать вот тут, на глазах у этой сдобной девки, так кранты всем их планам. Вот ведь загвоздка! Все продумали, каждое движение загодя предусмотрели, а тошноту от голода, спазмы в кишках забыли, не учли.
Мотнул Колька головой, вдохнул побольше воздуха и еще вдохнул. А напоказ – ручкой ко рту, будто зевок сделал. Натурально даже вышло, позевывает малый, скучно ему тут стоять, смотреть на какой-то чахлый батон, который якобы не из отрубей.
– Ну и почем? – спросил, небрежно отодвигая тот батон в сторону девахи. Но не настолько далеко отодвигал, чтобы не забрать снова.
– Сто пятьдесят.
– А меньше?
– Чево меньше? Ты посмотри! Чистая пшаница!
– Сто, – буркает Колька, махнув рукой. Видел, мол, я твою чистую пшеницу. Грош ей цена в базарный день.
– Сто сорок, – говорит деваха. И опять строчит свои семечки.
– Сто двадцать, – бросает Колька и собирается уходить. Уже шаг в сторону сделал, на деваху, на ее батон он и не глядит. Неинтересно.
– Сто тридцать, – кричит вдогонку деваха. Веер семечек изо рта.
– Ладно, – нисходит Колька, возвращаясь и хлопая по карману так, чтобы снова стали видны его деньги. – В ущерб себе, учти!
Взял батон, стал засовывать в тот же карман с деньгами. А чтобы не дать пухлой купчихе опомниться, сразу на хлеб пальцем:
– А это – почем?