Мы объехали Праса де Коммерсио[2] и попали в путаницу лестниц и переулков, которые вели вверх. Эта часть Лиссабона была мне неизвестна: как и везде, я здесь тоже знакомился главным образом с музеями и соборами – не потому, что любил Бога или искусство, а просто потому, что в соборах и музеях не спрашивали документов. Перед распятием и полотнами живописи еще можно было оставаться просто человеком, а не субъектом с сомнительными документами.
Мы вышли из такси и пошли вверх по лестницам и извилистым улочкам. Пахло рыбой, чесноком, ночными цветами, ушедшим солнцем и сном.
В стороне – в ночном небе – вздымалась часовня святого Георга. Всходила луна, и свет ее лился водопадом по ступеням лестницы.
Я обернулся и посмотрел вниз, на гавань. Там была река, а река – это свобода, жизнь, она впадала в море, – а море – это уже Америка. Я остановился.
– Вы не шутите со мной, надеюсь, – сказал я.
– Нет, – откликнулся человек.
– Я говорю о билетах.
Еще на набережной он опять сунул их в карман.
– Нет, – сказал он. – Я не шучу.
Он показал на маленькую площадь, окруженную деревьями.
– Вон там ресторан, о котором я говорил. Он еще открыт. Там мы не будем бросаться в глаза. Это место посещают главным образом иностранцы; нас сочтут за людей, которые утром уезжают и проводят здесь последнюю ночь в Португалии.
Мы вошли. Это был скорее бар, рассчитанный на туристов, с маленькой площадкой для танцев и террасой. Слышалась гитара, в глубине помещения я заметил певицу – исполнительницу фадо.[3] Несколько столиков на террасе было занято. Я заметил женщину в вечернем платье и мужчину в белом смокинге. Мы нашли свободное место в конце террасы. Отсюда виден был Лиссабон – шпили церквей в бледном сиянии, освещенные улицы, гавань, пристани и корабли на реке, ковчег надежды.
– Верите ли вы в загробную жизнь? – спросил человек с билетами.
Я ожидал чего угодно, только не этого вопроса.
– Я не знаю, – ответил я наконец. – В последние годы я был слишком занят вопросом о том, как продержаться в этой жизни. Если я попаду в Америку, то охотно займусь проблемой, о которой вы упомянули.
Последнее я добавил для того, чтобы напомнить о билетах.
– А я не верю, – сказал он.
Я вздохнул. Выслушать какого-нибудь несчастного куда ни шло, но вести философские дискуссии? Нет, на это я сейчас не способен. Мной овладело беспокойство. Внизу, на реке, стоял корабль.
Некоторое время мой сосед сидел так, словно заснул с открытыми глазами.
Затем, когда гитарист вышел на террасу, он очнулся и сказал:
– Меня зовут Шварц, по паспорту. Это не настоящее имя. Но я привык к нему, и на эту ночь его вполне достаточно. Вы долго были во Франции?
– Пока можно было.
– Вас интернировали?
– Как и других. Когда началась война.
Человек кивнул.
– Нас тоже. Я был счастлив, – быстро сказал он вдруг, понизив голос. – Я был очень счастлив, – повторил он, глядя в сторону. – И никогда не думал, что можно быть таким счастливым.
Что-то меня поразило в его словах. Они не вязались с его обликом – с первого взгляда человек производил впечатление ординарного, застенчивого.
– Когда? – спросил я. – Может быть, в лагере?
– В последнее лето.
– В 1939 году? Во Франции?
– Да. В лето перед войной. До сих пор не понимаю, как все это случилось. Мне обязательно нужно кому-нибудь рассказать все. Здесь я никого не знаю. Все повторится еще раз, пока я буду говорить. И может быть, я пойму. И может быть, оно останется. Мне нужно хотя бы еще раз…
Он замолчал.
– Вы меня понимаете? – спросил он через минуту.
– Да, – ответил я и осторожно добавил: – Это нетрудно понять, господин Шварц.