Я отправился на Гитлерплац, насторожив все чувства, как летучая мышь расправляет крылья для полета. Дом стоял на углу одной из улиц, выходящих на площадь.
Окно было открыто. Мне вспомнилась история Геры и Леандра,[9] потом сказка о королевских детях, в которой монахиня гасит свет, и сын королевы погибает в волнах. Но я не был королевским сыном, а у немцев, при всей их страсти к сказкам и, может быть, благодаря этому, были самые ужасные в мире концентрационные лагеря. Я спокойно пересек площадь, и она, конечно, не была ни Геллеспонтом, ни Нордическим морем.
В подъезде кто-то шел мне навстречу. Отступать было уже поздно, и я направился к лестнице с видом человека, знающего дорогу. Это была пожилая женщина. Ее лицо было мне незнакомо, но сердце у меня сжалось. – Шварц улыбнулся. – Опять слова, громкие слова, всю справедливость которых, однако, постигаешь только тогда, когда переживешь нечто подобное.
Мы разминулись. Я не обернулся. Я услышал только, как хлопнула входная дверь, и бросился вверх по лестнице.
Дверь квартиры была приоткрыта. Я толкнул ее. Передо мной стояла Елена.
– Видел тебя кто-нибудь? – спросила она.
– Да. Пожилая женщина.
– Без шляпы?
– Да, без шляпы.
– Наверно, это прислуга. У нее комната наверху, под крышей. Я сказала ей, что она свободна до понедельника, и она, видно, до сих пор копалась. Она убеждена, что на улице все прохожие только и знают, что критикуют ее платья.
– К черту прислугу, – сказал я. – Она это или нет, во всяком случае, меня не узнали. Я почувствую, если это случится.
Елена взяла мой плащ и шляпу, чтобы повесить.
– Только не здесь, – сказал я. – Обязательно в шкаф. Если кто-нибудь придет, это сразу бросится в глаза.
– Никто не придет, – тихо сказала она.
Я запер дверь и последовал за ней.
В первые годы изгнания я часто вспоминал о своей квартире. Потом старался забыть. И вот – я опять оказался в ней и удивился, что сердце мое почти не забилось сильнее. Она говорила мне не больше, чем старая картина, которой я владел некогда и которая лишь напоминала о минувшей поре моей жизни.
Я остановился в дверях и огляделся. Почти ничего не изменилось. Только на диване и креслах новая обивка.
– Раньше они, кажется, были зеленые? – спросил я.
– Синие, – ответила Елена.
Шварц повернулся ко мне.
– У вещей своя жизнь, и когда сравниваешь ее с собственным бытием, это действует ужасно.
– Зачем сравнивать? – спросил я.
– А вы этого не делаете?
– Бывает, но я сравниваю вещи одного порядка и стараюсь ограничиваться своей собственной персоной. Если я брожу в порту голодный, то сравниваю свое положение с неким воображаемым «я», который еще к тому же болен раком. Сравнение на минуту делает меня счастливым, потому что у меня нет рака и я всего лишь голоден.
– Рак, – сказал Шварц и уставился на меня. – Чего ради вы о нем вспомнили?
– Точно так же я мог вспомнить о сифилисе или туберкулезе. Просто это первое попавшееся под руку, самое близкое.
– Близкое? – Шварц не спускал с меня неподвижного взгляда. – А я говорю вам, что это самое далекое. Самое далекое! – повторил он.
– Хорошо, – согласился я. – Пусть самое отдаленное. Я употребил это только в качестве примера.
– Это так далеко, что недоступно пониманию.
– Как всякое смертельное заболевание, господин Шварц.
Он молча кивнул.
– Хотите еще есть? – спросил он вдруг.
– Нет. Чего ради?
– Вы что-то говорили об этом.
– Это тоже был только пример. Я сегодня с вами успел уже дважды поужинать.
Он поднял глаза:
– Как это звучит! Ужинать! Как утешительно! И как недостижимо, когда все исчезло.