4 сентября, 19 ч. 05 мин., платформа 112 км.
Человек, одетый в потёртые парусиновые брюки и футболку, вышел из вагона пригородного поезда «Новаград – Курочки», ступил на платформу, имеющую название лишь по номеру версты, отсчитанной от начального пункта, и направился по узкой тропинке в лес мимо одиноко стоящей будки обходчика. Шёл он долго, и лишь когда почти стемнело, тропинка упёрлась в дубовые ворота, за которыми, бросая отблески на листву высоких деревьев, пылало пламя большого костра.
– Эй! – Он ударил стальным костылём по медному тазу, подвешенному на верёвочке. – Отворяйте, а то уйду.
В узкой прорези появились два глаза, едва заметно светящихся в темноте.
– Сер, ты, что ли? – хриплый надтреснутый голос прозвучал не вполне уверенно, и свечение глаз стало чуть ярче.
– А кто же, Буй-Котяра! Кого ещё сюда принесёт на ночь глядя!
– Тс-с, тихо! – Вместо глаз в прорези показался большой губастый рот, со всех сторон обросший кудлатыми волосами. – Нельзя пока. Кудесник жертву приносит, а ты припоздал малость. Жди теперь, пока не закончит.
– Ну вот… – хотел было возмутиться Серафим, но вовремя осёкся, вспомнив, что то положение в обществе, которым сейчас на всю катушку пользуется его двойник, здесь не даёт никаких привилегий. – А ты пропусти меня по тихому, петли-то у тебя, поди, смазаны – не скрипнут.
Буй-Котяра глянул в глубину двора, где проходил ритуал, а потом осторожно отодвинул засов и приоткрыл калитку, как раз настолько, чтобы Серафим мог протиснуться вовнутрь.
Две дюжины волхвов, взявшись за руки, стояли полукругом напротив кумиров, освещённых мерцающим пламенем жертвенного костра. Сёстры-близнецы Жива и Навь, одна – дающая жизнь, другая – отпускающая из жизни, Даж, Прах, Чур и Волос – владыки четырёх стихий и Род – владыка времени и продолжения жизни – вся Седьмица отогревалась сейчас у этого огня, и на лицах богов, казалось, застыло удивление. Народу на таинство собралось немного – с полсотни, большей частью молодёжь, и некоторых Сер видел впервые. Они толпились за спинами волхвов, задирая вверх подбородки, стараясь смотреть на кумиров поверх голов.
Волхвы пели гимн, в котором не было слов, а звучало лишь завывание ветра, шум дождя, шелест листьев и сияние звёзд. Молоденькая берегиня, девчонка лет двенадцати, держала перед Кудесником поднос, на котором грудой лежали скомканные купюры достоинством от сотни гривен и выше.
– Прими, Даж златокудрый, долю от пищи нашей, и от добычи нашей, и от трудов наших. – Кудесник бросал в огонь ассигнации одну за другой, и каждый раз бумага вспыхивала весёлым ярким пламенем. – Дари нам тепло своё, но не иссушай земли-кормилицы. Дай жизнь траве и дереву, зверю и птице, и нас, малых детей своих, не обдели теплом, светом и радостию.
Кудесник то повышал голос, то говорил почти шёпотом, и тогда за хором волхвов невозможно было разобрать слов. Но вскоре надобности в этом уже не стало – едва заметно задрожала земля под ногами, послышался серебряный звон колокольцев – голос самих звёзд небесных; дубовые изваяния богов, казалось, пошевелились, и теперь они смотрели живыми изумрудными глазами на тех немногих, кто ещё сохранил веру далёких предков, кто ещё верил, что живы и земля под ногами, и небо над головой, и каждое дерево, и каждая травинка, и каждая капля росы…
Беспечальные дети Дажа и Живы, взявшись за руки, вытягивались в цепочку. Когда хоровод сомкнётся, радость наполнит сердце каждого, а когда последняя бумажка, заменяющая ныне жертвенных телков, окунётся в пламя, можно будет, срывая с себя одежды, бежать к реке, где на берегу уже разведены костры и стоят открытые бочонки с золотистым вином. И будет трепетный восторг гулять по жилам, и это небо расцветёт алмазным блеском, и воды медленной реки запахнут мёдом, и шёпот травы обернётся словами нежности.