Илья Данилович двумя пальчиками потрогал пикообразный ус Краферта и, засмеявшись, махнул рукой:
– Шут с ним, пущай служит!
К боярину Борису Ивановичу Морозову государь приехал по-свойски, с одним Федором Ртищевым. Федор свой человек, лишнего слова не скажет и даже взглядом не обнаружит себя.
– Здоров ли? – спрашивал царь, ласково всматриваясь в лицо своего воспитателя. – Уж небось две недели у меня не был. Или, упаси господи и прости, может, я ненароком обидел тебя, отец мой?
У старика от царской заботы слезы на глаза навернулись. Кинулся к Алексею Михайловичу, обнял, к груди прижал. А потом слезы вытер, сел и глаза опустил тихо-тихо.
– Не гневайся, Алеша, на слова мои стариковские. Выслушай до конца, что бы ни сказал я, хоть и глупые будут мои речи.
– Отец мой! – воскликнул государь и, подперев рукой щеку, стал ждать, что ему скажет наитайнейший его боярин, учитель и свояк.
– Многого-то сказать мне и нечего, – покачал головою Борис Иванович. – Старикам, Алеша, надо честь знать. Старики – большие умники, да только никогда им не ведать того, что ведают молодые. Молодые живут, а старики вспоминают. Я, Алеша, от государевых твоих дел не отстраняюсь, чем могу, помогу. Но и мешать молодым нельзя. Ты мне сейчас иное скажешь: дескать, без Морозова невозможно, без его мудрости, без его прыти. Не говори мне этого, Алеша. Очень я тебя прошу, а если вопрос какой есть, то давай подумаем вместе, как в былое время.
Государь встал. Рослый, плечами широк, лицом светлый, радостный, и честная печаль, хлынувшая на чело, не одолела ни света его, ни радости. Прошелся по светлице. И в каждом движении была естественная, природная царственность. Встал, сложил руки на животе и, не поднимая на Морозова глаз, сказал:
– Война будет. – Веки у него задрожали, краска стыда разлилась по лицу, но пересилил себя. – Гожусь ли, отец мой, воителем быть?
– За свое постоять, за древний Смоленск, за православную веру… – начал было Морозов.
– Нет! – оборвал его царь. – Ты правду скажи. По мне ли это – доспехом греметь. Кто-то ведь должен правду царю говорить!
Глаза стали круглыми, лицо как у разъяренного кота.
– Ты – попробуй, и мы вместе с тобою себя проверим, вся Россия себя проверит. Столько раз биты! Под оплеухами стоять, не падая носом в землю, можем. А можем ли побеждать? – Морозов засмеялся вдруг. – Ну, кто же тебе ответит, Алеша? Ты первый решаешься.
– Отчего – первый? В Смуту вернули же царство!
– То дело иное! Тогда всем народом поднялись! Каждый Троицу в уме держал, за Христа шел, за Россию и за себя, грешного.
– Так ведь и мне чужого не надо! Смоленск бы вернуть! Да еще на Украине православных людей от короля оборонить. За одно только православие их и бьют, и жгут! Не день, не два – пятый год!
Борис Иванович встал, приложился к иконе Спасителя.
– Алеша, перед святым Спасом скажу тебе. Мы своим умом жили, вам жить своим. Каков лучше? А нет его, лучшего. Есть горы, есть море. Что у моря впереди – неведомо. Обопритесь на нас, на матер берег, и ступайте себе! Помыслы твои, государь Алексей Михайлович, чисты, а что тебе Бог даст, то мы вместе с тобой изведаем.
Улыбнулся. Алексей Михайлович перевел дух, вытер пот со лба и тоже улыбнулся.
– А ты знаешь, Никон письмо сегодня прислал из Владимира. Соборы поехал древние поглядеть. Совсем они там брошенные, запущенные. Доброе письмо.
Сел к окну. Федор Ртищев подал ему письмо.
– Тут про всякое, а вот это место! – Прочитал: – «Воистину любовь не есть достояние лиц рассуждати, еже о богатстве и нищете, еже о благородии и злородии, еже о высокоумии и скудости, еже о расстоянии мест, качества и количества, ибо любовь… – Тут Алексей Михайлович поднял голос и повторил: – Ибо любовь воистину подобна есть солнечну просвещению, во все концы земли достизающу. Воистину, не погреша, изреку: любви начало и бытие и конец – Христово пришествие».