Перебирал в памяти дни, годы, людей, но все это заслоняла жена, соблазнительный образ ее. Перепугал однажды бедную. Было дело, выпил, распалился бесовским огнем и в баню к ней влез. Сам горел и жену привел в неистовство. Забыв о Боге, три дня кряду Сатане служили.

И как пришел он в себя, ужаснулся ада, вселившегося в сердце его. Покаялся тотчас и положил завет перед святыми иконами: сорвать жизнь свою с плодоносящего древа, спрятать в черное, недоступное соблазну, ради света души.

Жену поколотить пришлось, и не раз, отучая от себя. Не хотела в монахини, к нему рвалась.

Оттого и сгинул в океане, на Анзерском острове.

И вот! Столько лет минуло, а та ночь в бане, самая пагубная его ночь, до последней, до самой стыдной малости перед глазами, живее живой, и в висках бухает.

Открыл глаза в лунном свете тень на стене как женское крутое бедро. Закрыл глаза – высокая белая грудь жены и сосок в пупырышках, как ягода ежевика.

Встал с постели. Тотчас поднялся и Киприан.

– Дай вина! – попросил Никон. – Целый ковш дай!

Выхлебал сладкое заморское пойло, покосился на соблазнительную тень на стене, усмехнулся:

– Ужо мне!

Лег.

Подумалось: «Великих патриархов без великих государей не бывает. Ох, царек! За уши тебя придется тянуть в великие. Да ведь и вытащу! Как не вытащить собинного друга».

Поглядел на стену без страха – экое седалище. И опять усмехнулся:

– Ужо мне!

И заснул. С младенчества не спал так сладко. Пробудился от радости. Встал – снег за окном, первый за зиму снег.

– Выспался? – спросил Киприан.

– Выспался.

– Ну, так одевайся! К тебе царевна приехала.

– Какая?

– Татьяна Михайловна.

Никон проворно подскочил к умывальнику.

– Одежу достань лучшую. Гребень, гребень! Расчеши-ка мне волосы, как кудель, спутались.

Вошла царевна, и было видно – не дышит. Щеки пылают, но огонь благороднейший, не свекольный, как у девок, – румяный и словно бы в инее. О глазах иначе и не скажешь – звезды. И такой в них щемящий душу вопрос, что и Никон дышать перестал.

– У нас с ночи натоплено, – сказал царевне неучтивый мужик Киприан, но сказал то, что нужно. Царевна кортель соболью скинула, и у Никона под коленями липко стало, руки – словно кур воровал.

Весна и весна! И не дуновением ветра или лучом неосязаемым, а сама плоть. Сама плоть весны! Ожерелье – стоячий воротник, алмазами горит, вместо пуговиц по платью дюжина сапфиров, платье тяжелое, шито золотом и жемчугом, но ни блеск, ни тяжесть не укрыли молодого, радостного тела.

Это ведь только утро жизни царевны, каков же тогда полдень будет!

– О святой отец! – прошептала Татьяна Михайловна. – Спаси меня, ночи не сплю! И сегодня глаз не сомкнула. – Упала на колени. – Спаси!

Никон подошел к девушке, взял ее за плечи и почувствовал – дрожит.

Дикими глазами зыркнул на Киприана. Келейник выскочил тотчас за дверь. И Никон, словно во сне, трепеща, как сама царевна, простонал:

– Молись! Молись, несчастная!

Слезы, как весенняя капель, выступали из-под плотно сжатых ресниц царевны и катились, катились…

«Боже мой! – подумал Никон. – Есть ли на Руси женщины более несчастные, чем царевны – вечные старые девы…»

Когда царевна ушла, Никон открыл изголовник и достал памятную книжицу. Против имени царевны было у него записано: «5 января 7144 года». Меньше чем через месяц Татьяне Михайловне исполнялось семнадцать лет.

Глава 6

1

Ложась спать, Аввакум сказал Анастасии Марковне:

– Ну, голубушка, завтра за собором пойду! Что же это за протопоп без собора?

Анастасия Марковна отозвалась не сразу.

– Поди, – сказала. – К самому, чай?