– Это почему же?! – ахнул Агишев, у него задергался левый глаз, и он закрыл его ладонью.
– Да вот нельзя! – сказал Васька и пробежал мимо стрельца, прихватив в сенях свой тулупчик, подбитый куницами, – подарок царя.
Федька Агишев поспешил за юродивым, но на крыльце задержался. Легкий посвист снега под Васькиными босыми ногами цапнул его кошачьей лапой по сердцу. Передернуло.
Лошадь у Агишева была добрая, но он сразу перепоясал ее кнутом и так погнал по разъезженной после обоза дороге, что лошадь скакала в оглоблях.
Мелькнуло белое поле, и пошел, пошел по сторонам северный лес, чахлый от тесноты, но бесконечный и непроходимый сразу же за дорогою.
Агишев, распаляясь какой-то неведомой злобой, истязал кнутом свою лошадку, и она неслась, как слепая. Сани плюхались в выбоины, кренились, раскатывались и шли боком. Стрелец покосился на своего ездока. Васька сидел как тряпичная кукла, сидел и улыбался все той же бессмысленной идиотской улыбкой.
Агишев, приметив впереди крутой спуск, не придержал лошадь, но снова ожег ее кнутом, да по брюху. Света невзвидя, лошадь рванула, Агишев выпустил из рук вожжи, рухнул с облучка на Ваську, и они вместе выпали из возка.
Лошадь умчалась под гору и не остановилась.
– Эх, мать честная! – Глаза у Агишева блуждали. – Чего делать-то? Может, вернемся?
– Пошли, лошадь нас подождет, – сказал Васька и затрусил босыми ногами по сверкающему следу от полозьев.
Лошадь не остановилась. Она, чуя впереди обоз, догнала его и долго шла, пристроясь к последним саням. Наконец кто-то заметил, что сани пусты, всполошились, доложили о происшествии князю Хованскому. Обоз остановился. Поглядели, кого нет, и только тогда отрядили трое саней со стрельцами на случай нападения волков.
Обоз продолжил движение, ночь близилась.
Верст пятнадцать, а то и все двадцать отшагал Василий Босой по студеной северной дороге. И ничего – обошлось будто бы.
А через неделю ночью прибежали за Никоном.
– Юродивый помирает!
Никон быстро оделся, но, одеваясь, услышал, как гудит за стенами дома жуткая северная пурга.
Встал на молитву, со стыдом думая о своей неохоте покинуть теплое жилище.
Пошел. Васька Босой занимал соседнюю избу.
Юродивый лежал под образами, в белой рубахе и в цепях.
– Нарядился в дорогу, – сказал он Никону и засмеялся.
Засмеялся как совсем здоровый человек. Никон вспыхнул, принимая ночной вызов к юродивому за глупейший розыгрыш. Но Васька, хохоча, сбросил с себя тулуп, покрывавший ноги, и Никон увидал, что Васькины ноги черны.
Хохоча, Васька тыкал рукою в Никона, и казалось, что цепь тоже смеется, позвякивая. Не обрывая дикого смеха, Васька стал подниматься, стараясь приблизить потное, изуродованное гримасой лицо к лицу митрополита. Не дотянулся, упал навзничь, и стало тихо.
«Боже мой, – подумал Никон, – что означает смех умиравшего? Знамение! Но о чем?»
И понял, что этот час останется с ним на всю жизнь.
Ни единой морщинкой не коробило Белое море, а паруса не болтались, паруса звенели от попутного ветра.
– Чудо! – сказал Никон. – Будто святые отцы Зосима и Савватий несут нас на дланях своих.
Он стоял на носу ладьи, то и дело трогая митру и поправляя облачение. Лицо его покрыли красные, мелкие, как денежки, пятна. Ему было суетно.
Соловки надвигались. Уже валуны в стенах можно разглядеть. Угловые башни толсты, в низких шапках – воины, поставленные в землю по грудь, дабы и шагу назад не могли сделать перед любой силой. В крутых лбах ни ума, ни коварства – одна только преданность.
Никон не был уверен, что примут его без сучка и задоринки. Игумен Анзерского соседнего монастыря, он в былые годы не ладил с соловецкими старцами. А старцы здесь были как эти башни, их даже царское слово, сказанное в сердцах, не страшило.