Это был первый опыт трудностей, которые жизнь поставила передо мной.
Тогда же я увлекся мифами древней Эллады и начал вести дневник, что раньше не казалось мне необходимым.
Теперь головные боли и позывы к рвоте я объяснял скрытым в моем теле буйствующим богом Дионисом. Ангельское пение, возносящееся к куполу церкви, принималось мной вторжением умиротворяющего Аполлона, вызывающим слезы.
Может именно тогда в моем сознании смутно забрезжила идея двух начал – аполлонического и дионисийского?
В то время мне казалось, что в этом много ребяческого. Обычно в зрелом возрасте видишь себя – ребенка или юношу, абсолютно обособленного от себя, взрослого. У меня же, по-моему, все осталось и даже обострилось, то ли вечно возвращалось, то ли никогда и никуда не уходило.
Увлечение Вагнером, прилипшее ко мне в возрасте семнадцати лет, было подобно эпидемии. Честно говоря, я не могу сказать, что по сей день сумел от него излечиться.
Два больших события в моей юности предстают передо мной.
Первое – это потеря веры.
Второе – подозрение, которое начало меня изводить, что написанные мной стихи не созданы из вечного материала. Мне трудно сейчас определить, какое из этих двух событий привело меня к более страшному разрушению в моей жизни.
Место моей религиозной веры никогда не заняла иная вера, достойная быть отмеченной. В отношении моего литературного величия, я также немало согрешил в своих преувеличенных претензиях и самозванстве.
Боль, к которой нельзя привыкнуть, была затяжной, и, казалось мне, возникала при мысли о Боге. Он не то, что наказывал болью, но пытался этим привлечь мое внимание к Своему одиночеству и вызвать жалость не к Себе, а к Сыну, которого Он же отдал на распятие. Последнее зарождало во мне неповадные мысли, которые я отгонял от себя усилием боли.
По сей день я отчаянно пытаюсь воспоминаниями детства проложить просветы в реальность, испытывая смертельный ужас от ощущения надвигающегося очередного приступа безумия.
Я цепляюсь за воспоминания детства, пока не натыкаюсь на наши запретные игры с сестрицей, и мгновенно срываюсь во тьму с рвотой и головной болью до потери сознания.
Приступ начинается беспокойством, страхом потерять сознание, наплывающей от низа живота темнотой, почти слепотой.
Еще не осознавая, что происходит, я ловлю себя на том, что принимаю позу человеческого зародыша – клубком, прижимая колени к голове, и вся моя жизнь возвращается целиком – вечным возвращением момента, когда я был выжат на свет Божий.
Все окружающее расплывается. Обруч боли, окольцовывающий голову, резко и явственно ощутим. Но это не мешает ясности мысли, неизвестно откуда возникающей. Казалось бы, все эти болезненные смещения должны ставить под вопрос глубину и трезвость мысли. Но они непривычно ясны, хотя в первый миг воспринимаются как нереальные.
Внезапно возникает укоризненное лицо Мамы в тот давний миг, когда мне исполнилось девятнадцать лет, и я впервые напился. И тогда я сумел все испортить письмом к матери, умоляя, не рассказывать всем окружающим об этом. До такой степени я был привязан к ее юбке.
– Мама, я пьян, – сказал я при виде моей достопочтенной матушки Франциски. В тот миг она показалась мне воплощением Святого Франциска из Ассизи. У нее, ведь из-за моих слов могли выступить стигматы распятия.
Ночь под звездой проклятия
Ночь, когда умер мой братик Йозеф, десяти месяцев от роду, была очень холодной. Меня просто трясло мелкой дрожью. Вероятно, я был простужен. Мама пыталась уберечь нас от ворвавшейся в дом беды. Но запах лекарств, тающего воска свечей, ладана слабо гулял по всему дому. Изредка, из-за распахивающейся на миг двери доносились стоны и хрипы Йозефа.