Это было, как окончательный неизвестно за что и кем вынесенный приговор, навязанная экзекуция изнутри и извне.

Я уже понимал, что придется привыкать, приспосабливаться жить в этой невыносимости.

Не потому ли я так спешно, почти лихорадочно, предлагал руку и сердце женщинам, ибо в этом виделось мне спасение, и это их отпугивало.

Я лукавил, говоря, что ищу воск, чтобы, подобно Одиссею, заткнуть уши от пения Нимф, а, наоборот, искал у них спасения. Можно ли на таком напряжении жить и не сорваться?

Первое напряжение души возникло, пожалуй, на слишком раннем переходе из детства в зрелость, от странного и страстного желания – разоблачить древнюю Грецию, а в ней скрытые истоки будущей судьбы Европы. Ведь Греция, или, все же, мягче – Эллада – это подбрюшье Европы, а оттуда идут животные инстинкты сатиров и сатурналий, исступления бога Диониса, прикрытые фиговым листком снизу, и лавровым венком красоты и мудрости Аполлона – сверху.

День обожаемой древней Эллады ощущался, как облитый средиземноморским солнцем музей гипсовых фигур богов, богинь, пифий, среди которых гулял темный ужас бога Диониса.

И в этом ужасе, вслепую, вначале на ощупь, брел я, по сути, юноша, в двадцать четыре года ставший профессором классической филологии, специалистом по древней Греции.

История Ариадны, Тезея и Минотавра, – именно в годы учения подростка, превращающегося в юношу, завлекла меня в сети, в лабиринты, увлекла греческим языком, сделав меня в Базеле профессором по этому предмету, дав мне прививку ориентироваться не по жизни, а по мифам.

Мифы Греции стали схемами моей жизни.

Она ощущалась мной, с одной стороны, погребенной под слоями мифов – порожденных кентавром фантазии и филологии, с другой стороны – слишком обнаженной. Мертвый ее скальп, а не живая голова, был раскрыт скальпелем философии – в страстном желании добраться до истинной Греции, и обе эти стороны вовсе исказили ее реальный лик.

Надо было лишь оглянуться во вчера, чтобы увидеть одним обхватом две с половиной тысячи лет раскрытых мною заблуждений западной цивилизации.

В поисках истины, бьющейся бескрайним морем в отступающий берег сегодняшнего дня, я преодолевал болезненность и головокружение высотами, как Гете, подолгу стоявший на колокольне Кёльнского собора.

Иногда мне кажется, что я играл роль сексуального маньяка в духе – этакого "Дон-Жуана познания".

Это ведь мои слова: "Я всегда писал свои книги всем телом и жизнью: мне неизвестно что такое чисто духовные проблемы".

Пытаясь всем своим гением создать в противовес существующей планете планету собственную, я надорвался и сорвался… с орбиты.

При всей сложности и хаотичности моего учения нет более четко прочерченного метеором жизненного пути, завершившегося ожидаемым мной самим – полным крахом.

Я жаждал овладеть миром в духе, но ведь мыслил и писал на немецком языке. Потому это звучало, почти, как "Дойчланд юбер алес".

На этой почве возникнет в грядущем тиран. Это в обычном филистерском сознании масс укрепит связь между ним и мной.

И я окажусь идолом последователей Бисмарка, идеологом антисемитов.

27

Главный мой конёк – афоризм. Метафора. Большой объем в сжатом выражении. Орлиный обхват с больших высот, ясновидение до мельчайших, казалось бы, второстепенных деталей, внезапно оказывающихся первостепенными.

Ощущение фрагмента.

Уже в начале фрагмента, мне смутно, но достаточно ощутимо брезжит его завершение. Или же я целиком и мгновенно схватываю весь фрагмент.

Я – лабиринтный человек.

Я всю жизнь ищу Ариадну. Кто, кроме меня знает, что такое Ариадна?