– Я был трусом. Они погибли, а я нет. Потому что я бегал.
Указательным пальцем папа ткнул меня в плечо, подчеркнув последнее слово. Это было больно – палец в качестве осязаемого восклицательного знака. Я разревелась, пораженная его реакцией, выплеснувшимися на меня злобой и гневом, его яростью из-за того, что он придумал способ выжить, когда все его товарищи ринулись в бой и погибли.
– Не надо было все это ворошить, – вздохнул папа. – Двадцать шесть лет прошло… а всё как будто вчера. Как фильм, которому уже давно бы пора закончиться, а гребаный киномеханик, сволочь такая, все крутит и крутит и никак не желает выключить это чертово кино.
Много лет спустя, воспроизводя эти сцены для каждого из четырех психотерапевтов, к которым я обращалась на разных стадиях своего депрессивного взросления, я сформулировала для себя одну странную штуку: какой бы непонятной и обескураживающей ни была папина реакция на мою попытку утешить его, в тот момент мы были близки, как никогда. Потому что это было одно из тех редких мгновений, когда отец разрешил заглянуть к себе в душу и увидеть, какая огромная боль сидит у него внутри.
– Может, когда-нибудь это перестанет так сильно тебя мучить, – сказала я папе.
– Да, может, когда подохну, – усмехнулся он.
– Не говори так.
– Не надо меня утешать, Элис. Я этого не заслуживаю.
Я снова положила руку папе на плечо. В этот раз он ее не сбросил. Только опустил голову и, подавляя рыдание, снова сделал глубокую затяжку.
– Попытайся меня простить, – пробормотал он.
Потом как-то наспех приобнял меня и вернулся в дом. Я стояла там, на холоде, докуривая сигарету, и думала, что совсем мало знаю очень о многом. И о том, что, как ни близки они нам, как ни вездесущи в нашей жизни, все равно родители – неизведанная страна и некоторые ее области полностью от нас закрыты. И о том, как часто грустят мои мама и папа. Особенно когда они вместе.
Не успел папа скрыться в доме, как я услышала громкий мамин голос. И все покатилось по новой: мама грызла отца, он называл ее худшей ошибкой в своей жизни. Я докурила сигарету. Тихонько прошла обратно незамеченной. Поднялась в свою комнату, закрыла дверь и поставила великую Джони Митчелл.
Наконец пришел сон, за ним рассвет, а с первым светом крики снизу:
– Элис! Спустись, открой дверь наконец! И разве тебе не пора в школу?
Мама! А следом кто-то забарабанил во входную дверь. И опять звуки перебранки родителей на кухне. Я посмотрела на будильник у кровати. Семь сорок одна. Черт, черт, черт! Первый учебный день в школе начинался через двадцать минут, а если явишься в 8.05, в награду оставят после уроков. Я выскочила из постели и оделась за пять минут. Стук в дверь тем временем становился все громче… как и знакомые злые голоса. Схватив портфель, я скатилась по лестнице. За дверью обнаружились мормонские миссионеры, два парня с улыбками до ушей. Они были ненамного старше меня, оба чистенькие, с очень светлыми волосами и очень белыми зубами, в одинаковых черных костюмах, белых рубашках с полосатыми галстуками, на лацканах пиджачков беджи с именами.
Заметив мое замешательство, тот из них, что был выше ростом, широко улыбнулся:
– Доброе утро, юная леди! А у меня для вас хорошая новость!
– Что за хорошая новость? – спросила я.
– Самая лучшая, какую только можно представить! У вас появилась возможность прожить остаток вечности рядом со своей семьей!
Я тупо уставилась на Аммона[9]-старшего, силясь понять, верно ли я его расслышала.
– Только подумайте, – вмешался его приятель, – рай небесный навсегда с мамой и папой.