…впервые в жизни,
            Ни “Моцарт и Сальери”, ни “Цыганы”
            В тот день моей не утолили жажды.

Вот по какому счету – вровень с великими историческими потрясениями – могут числиться иные плоды литературного вымысла!

cкупой рыцарь

Пушкин гордился принадлежностью к старинному дворянскому роду, но был по‐д’артаньяновски беден, жил в долгах как в шелках и умер должником. Так что унизительную бедность он знал не понаслышке. Равно как и отцовскую скупость. В письме к брату поэт вспоминал: “…когда, больной, в осеннюю грязь или в трескучие морозы я брал извозчика от Аничкова моста, он вечно бранился за 80 коп. (которых, верно б, ни ты, ни я не пожалели для слуги)”. По себе знал Пушкин и каково это – быть оклеветанным собственным отцом. Из письма В. А. Жуковскому из Михайловского: “Отец мой, воспользуясь отсутствием свидетелей, выбегает и всему дому объявляет, что я его бил, хотел бить, замахнулся, мог прибить… <…> чего же он хочет для меня с уголовным своим обвинением? рудников сибирских и лишения чести? <…> дойдет до правительства, посуди, что будет”. Это с одной стороны.

С другой стороны, “Маленькие трагедии” в разной мере, но писаны по испытанным лекалам западноевропейской литературы, так что в фабульном смысле Пушкин Америки не открывает – и прохладно-вежливое почтение не знающих русского языка иностранцев к отечественному культу Пушкина имеет под собой кое‐какие основания.

Но сказать в защиту Пушкина, что “Маленькие трагедии” очень хорошо написаны, – это ничего не сказать.

           Когда Делорж копьем своим тяжелым
           Пробил мне шлем и мимо проскакал…

Первые полторы строки – регулярный ямб: так Делорж приближается, пустив тяжелого коня в карьер. После мгновенной стычки на всем скаку ритм теряет чеканность, будто грохот копыт удаляется.

Теперь Альбер гонится за соперником, и ямб идет вразнос:

          А я с открытой головой пришпорил
          Эмира моего, помчался вихрем
          И бросил графа на двадцать шагов,
          Как маленького пажа…

Или вот. Барон у себя в подвале:

          (Зажигает свечи и отпирает сундуки
          один за другим.)
          Я царствую!.. Какой волшебный блеск!

Тотчас посреди белого стиха вспыхивают и мерцают рифмы:

          Послушна мне, сильна моя держава;
          В ней счастие, в ней честь моя и слава!
          Я царствую… но кто вослед за мной
          Приимет власть над нею? Мой наследник!
          Безумец, расточитель молодой,
          Развратников разгульных собеседник!

Самая колоритная и живая фигура “Скупого рыцаря”, конечно, Жид1. Его появление привносит в нервозную атмосферу пьесы, пышущей сыновней обидой, молодостью и уязвленным самолюбием, измерение зрелости, горечи и опыта древней выдержки2. Ростовщик неспроста тезка библейского царя, воплощенной мудрости. Он и разговаривает с интонациями Екклесиаста – книги усталости и разочарования:

          Как знать? дни наши сочтены не нами;
          Цвел юноша вечор, а нынче умер,
          И вот его четыре старика
          Несут на сгорбленных плечах в могилу.

В лице Ростовщика скепсис отвечает энтузиазму, старческий цинизм – прямодушному рыцарству. Как тут снова не вспомнить Ветхий Завет: “…псу живому лучше, нежели мертвому льву”!

Вот эпизод, где Соломон исподволь подбивает Альбера отравить отца:

          Альбер
          Твой старичок торгует ядом.
          Жид
                      Да —
          И ядом.

В этом союзе “и” – союз познания и скорби. Мол, в жизни случается всякое, поэтому может занадобиться то одно, то другое: то приворотное зелье, то яд, то – что‐либо еще… Но молодому Альберу дела нет до многообразия житейских обстоятельств, ему вынь да положь здесь и сейчас – “веселись, юноша, в юности твоей”!