От пронзительного свистка мы с сестрой подскакиваем. В отличие от пароходов, что так и снуют по Миссисипи, поезда для нас в диковинку. Путешествие длится пять часов, и все это время за окном клубится плотный, как мокрый хлопок, туман. Притулившись к Дезире, я быстро начинаю клевать носом. На этот раз будит меня уже она. Бежим за багажом, а потом – в Центральный зал, где, как сообщалось в письме, нас будет ждать Иветт.
– А вдруг мы не узнаем тетю? – волнуется Дезире, не забывая понукать носильщика, который едва поспевает за ее легким шагом.
Но тетю мы, конечно, узнаем.
И не только потому, что она, как мы и условились, стоит возле постамента мраморного памятника. Не заметить тетю Иветт так же трудно, как терновый шип в своем глазу. Пунцовое платье затмевает фрески на стенах, зеленые страусовые перья на крошечной шляпке хлещут мраморного джентльмена по колену. Рядом с тетушкой топчутся наши кузины – Олимпия и Мари. Сквозь гомон толпы мы слышим, как они фыркают.
О, сладостный миг узнавания! Мы обнимаемся, целуемся в обе щеки, не переставая галдеть на невообразимом креольском диалекте. Кузины понимают нашу речь с пятого на десятое. Обе родились уже в Англии, а французскому обучались у парижской бонны (по крайней мере, так заявляет Олимпия, сморщив нос).
Как следует разглядеть тетушку я успеваю только в карете, где нас с сестрой сажают спиной к лошадям. Судя по портрету, висевшему над диваном в нашей гостиной, некогда Иветт Буше напоминала одалиску. Брови-полумесяцы, глаза испуганной лани, тонкий трепетный нос и розовый бутончик губ. Но костлявый палец времени прочертил глубокие морщины на лбу и в углах рта, а затем мазнул под глазами – там пролегли угольные тени.
Но даже в летах тетушка Иветт смотрится интереснее, чем обе барышни Ланжерон. Их лица непримечательны, за исключением черных глазок-оливок и предлинных носов. Кузина Олимпия так высоко задирает нос при разговоре, что складывается впечатление, будто на собеседника она смотрит через ноздри. Зато младшая Мари ласково щебечет и при разговоре с детской непосредственной хватает нас за руки.
– До сих пор не могу поверить, что Нанетт отпустила вас без служанки! – причитает тетушка. – Сраму-то!
Как и было между нами уговорено, объяснения выпадают на долю Дезире. У меня в таких случаях язык к нёбу липнет, зато сестрица врет – как литанию ко всем святым читает. От зубов отскакивает.
– Как можно, тетушка! – прикладывает она руки к груди. – Разумеется, с нами поехала служанка, Сесиль ее звали, да жаль, не пережила плавание. Не в своей же каюте ее было селить? Мы спровадили ее спать в трюм. Пусть побегает вверх-вниз, здоровее будет. А в трюме же кто обычно ездит, кроме слуг? Нищие янки, белая голытьба. О мыле только понаслышке знают. Ну и начался среди них брюшной тиф, а наша Сесиль как слегла, так и не встала. Сгорела за пару дней. Под каким одеялом лежала, в то и завернули, прежде чем сбросить в море. Мы с сестрой, конечно, к ней не спускались, но нам потом передали, что она до последнего вздоха молилась за хозяев.
Тетя Иветт и Олимпия крестятся, а младшая дочка, дева чувствительная, пищит:
– Мы отслужим по бедняжке мессу в Бромптонской церкви! Такая преданность только в Новом Свете и осталась! Не то что английские служанки, с которыми только отвернешься – и шпилек след простыл!
– Надобно сначала уточнить, была ли она крещена, – одергивает ее мамаша.
Мы с сестрой недоверчиво переглядываемся. За всю жизнь ни одна из нас не встречала некрещеного человека. Неужели они существуют? Не в Африке, конечно, где язычников пруд пруди, а у нас под боком? Даже моя нянька Роза была крещена. Хотя ей-то какой был прок от крещения?